По хрупкому телу Фриша пробежала дрожь. Он протянул руки, словно моля о чем-то.
— Но таков человек, Цодер, и таковы его заблуждения; никакому народу, пусть даже доведенному до отчаяния своими бедами, не свойственна такая бессмысленная тяга к самоистреблению. Я не прошу вас верить в доброту человека, такого, как он есть, но верьте в его потенциальную доброту, в то, что он может быть хорошим, если общество перестанет толкать его на путь зла. Он заслужил пожалованный ему крест. Это не было комедией. В этом горькая ирония человеческой судьбы. Вы думаете, другие народы и другие правительства не несут ответственности за существование этого немецкого чудовища? Что они сделали, чтобы спасти Чехословакию? Где была совесть человечества во время событий в Испании, в Мюнхене?
Фриш порывисто прижал ладонь ко лбу.
— Говорю вам, Цодер, человеку трудно быть добрым. Кто он, человек? Существо, пришедшее из первобытной дикости. Ему пришлось учиться обращению с огнем, с самыми простейшими орудиями труда. С каждым шагом он несет на себе груз наследия от своих диких предков. Он медленно нащупывает путь к добру, потому что он всего-навсего человек и не обладает сверхъестественным разумом. Он часто поклоняется ложным богам, но что же тут можно поделать? Он ограничен своей человеческой сущностью и жизнью, для которой он рожден. А вокруг всегда находятся люди, стремящиеся испортить его, люди, которые учат его быть покорным, учат безропотно повиноваться велению ложных богов; и тогда он будет убивать евреев и вести войну для тех, кто управляет им, как марионеткой, и, вконец одурманенный, станет твердить: «Я добиваюсь справедливости, я охраняю свою родину…»
Фриш беззвучно заплакал. Сняв очки, он продолжал:
— Вот я сижу здесь, почти слепой. Я болен. Тело мое разрушили люди. Я не знаю своего будущего. Я не предсказатель. Сейчас — лето серок второго года, мир охвачен войной. Если победит Германия, не известно, что станется с Человеком на протяжении многих поколений. Если Германия будет побеждена, кто знает, что сделают с ней победители? Быть может, вынося на суд ее мерзкие преступления, они будут достаточно разумны, а может, отплатят такой же бессмысленной жестокостью. Но в одном я уверен так же твердо, как в том, что я сижу здесь, полуслепой, больной и невежественный: я знаю, что это злое время пройдет. Я знаю, что солнце почернело на небе, что земля усеяна костями убитых, как щебнем, но я твердо верю, что жестокость эта исчезнет без следа. И знаю, что Человек пробьется вперед, к золотому будущему. Даже в слепоте своей я вижу это. И если бы в Германии был один только благородный человек и имя его было бы «Веглер», я все же сказал бы: в деянии его я вижу высокую нравственность будущего! И я верю в это. Если вы не поможете этому человеку, Цодер, если вы не сделаете все возможное, чтобы спасти от того, что ему грозит, тогда во имя высокой морали я, как пастор, выслежу вас и убью. Клянусь вам!
Он низко склонил голову и заплакал.
Снаружи мерно и глухо стучали о землю кирки и лопаты, роющие убежища, и слышался говор — взволнованный, напряженный и приглушенный, чтобы не потревожить небо.
Глава пятнадцатая
1
7 часов 55 минут утра.
Теперь Вилли стало легче превозмогать боль и жажду. Он осознал это и тихонько рассмеялся про себя смехом призраков или глубоких стариков, которым все уже безразлично. Когда сиделка выбежала из палаты и Вилли понял, что она заподозрила что-то неладное, его на несколько секунд охватил ужас. Но когда вошел доктор Цодер, когда он заговорил с ним и приподнял ему веки большим пальцем, ужас сменился ненавистью. Вилли узнал Цодера. После того, как ему вручили крест, Баумер увел его в свой кабинет. Туда был вызван этот доктор.
— Слушайте, Цодер, — сказал ему Баумер в присутствии Вилли, — этот человек должен пройти медицинский осмотр. Собственно говоря, мне следовало бы подумать об этом раньше. Очевидно, Веглер не сможет сделать благородный жест и записаться добровольцем в армию, если армия признает его непригодным. Осмотрите его, ладно?
Так Веглер познакомился с этим доктором Цодером.
— Кашель есть? — спросил его Цодер, не подымаясь со стула.
— Нет, герр доктор, — ответил он.
— Пот по ночам?
— Нет.
— Геморрой? Кровь при испражнении?
— Нет.
— Осмотр закончен, — со смешком сказал Цодер Баумеру. — Армии ничего больше не требуется. Теперь не тридцать девятый год. Если ничего такого у человека нет, его можно назначать в команду для расстрелов.
Да, Веглер узнал этого доктора. И охватившая его жгучая ненависть придала ему новые силы. Всю свою жизнь он считал таких людей, как Цодер, чуть ли не мудрее всех на свете. Врач — человек ученый, говорили люди, и делает благородное дело. Но тут, в кабинете Баумера, в одно мгновение Вилли как бы заново увидел их всех — и врачей, и адвокатов, и учителей, и государственных деятелей, людей светлого ума, доброй воли, словно созданных для управления страной, и генералов, которых он всегда почитал, и законников, которым он всегда повиновался, — и понял, что все они — мошенники. Всю жизнь он чтил их и свято соблюдал все их законы только затем, чтобы прийти к такому недостойному концу, потерпеть такой крах. Когда-то в его среде был в ходу анекдот об усердном клерке, который приходил на службу минута в минуту, чурался профсоюзов, никогда не бастовал и покорно сносил снижение заработной платы в надежде, что, когда ему стукнет шестьдесят, он в награду за усердие получит золотые часы. В кузнечном цехе Вилли Веглер получил свои золотые часы — крест, пожалованный ему рабовладельцами. А в кабинете Баумера он словно увидел себя со стороны и окончательно понял, что он все время играл еще более глупую, более трагическую и шутовскую роль, чем тот клерк с золотыми часами.
Но зато сейчас Цодер снова пробудил в нем ненависть. И эта ненависть оказалась сильнее жажды, сильнее острой боли в паху. Да, он глупо прожил жизнь. И за это должен умереть. Но по крайней мере он швырнул им в лицо эти часы. Пусть опять является этот Цодер с его уродливой рожей. Вилли не издаст ни звука. Он знает, что он на краю могилы, и будет молчать. Он уже не чувствовал жажды. И не чувствовал боли. Ничего, кроме ненависти.
2
5 часов утра.
Баумер опустился на стул возле письменного стола Цодера.
— Хайль Гитлер, — хрипло произнес он.
— Доброе утро, — ответил Цодер с кудахтающим смешком. — Чего желаете? Старые банки-склянки? Может, часы без механизма или вставную челюсть? Мы торгуем всем, милостивый государь. Самые высокие цены в городе.
— Веглер уже пришел в себя?
— Лежит, как бревно. Хотите, попробуем стрихнин? — предложил Цодер и опять засмеялся.
— Да.
Цодер вскочил и прошел в нишу за спиной Баумера, где была умывальная раковина, несколько полок с лекарствами и инструментами и стерилизатор.
— Скажите, пожалуйста, доктор, почему вы смеетесь при каждом втором слове? — спросил Баумер.
Цодер помолчал, доставая пинцетом шприц из стерилизатора.
— Право, не знаю. Привычка, — сказал он и ухмыльнулся Баумеру в спину. — Вообще-то, жизнь мне кажется невероятно забавной.
— Неужели?
Цодер положил цилиндр шприца на полотенце.
— Вы слишком серьезны, Баумер. Ваша беда, если можно так выразиться, заключается в том, что вы перегружены идеалами. — Он вложил в цилиндр шприца поршень и вставил длинную иглу. — Идеалы давят на человека, превращают его в горбуна. — Он бросил на Баумера быстрый взгляд через плечо.
— Кто знает, есть ли у меня еще идеалы? — устало произнес Баумер. — Я, например, уже не знаю. Раньше голова моя была полна возвышенных мыслей. Теперь она полна проблем. Это вроде того, что отправиться по делу на другой конец города пешком. Идешь, идешь, пока не начинаешь думать, а не заблудился ли ты. Ну и продолжаешь идти дальше. А что остается делать?
— Правильно, — весело сказал Цодер. — Что такое идеал? Это шоколадная конфета с проблемой вместо начинки. — Он вышел из ниши, изящно держа на весу уже наполненный шприц и придерживая поршень большим пальцем. — Вы съедаете конфету, чувствуете сладкий вкус, но в желудке остается начинка, которая не переваривается. Вам следует быть циником вроде меня, Баумер. Разумеется, циники всегда трусливы. Они отстраняются от жизни и умывают руки. Так сказать, наблюдатели со стороны. — В другой руке он держал маленькую ампулку с отпиленным кончиком. — Можно вам предложить оставшиеся капельки стрихнина? Он горький, но я гарантирую вам обострение чувствительности, зрения и слуха.