Теперь угар прошел, а трудности громоздились перед ним нескончаемой горной грядой. Карабкаешься с одной горы на другую, выбиваешься из сил, а конца не видно. И когда силы иссякают, останавливаешься на минутку, чтобы взглянуть действительности в лицо, и видишь, что лицо ее уродливо, что конечная цель теряется в мрачном непроницаемом тумане. Мечта все не сбывалась. Выполнение обещаний… откладывалось на неопределенный срок.
Баумер вздохнул. Он провел рукой по лицу и поежился, хотя ночь была теплая. И наконец стал засыпать.
5
4 часа утра.
Веглер приходил в сознание медленно, словно водолаз, всплывающий с морского дна на поверхность. И совсем как водолаз, который вслепую пробирается из могильного мрака вверх, преодолевая один слой тьмы за другим, подвергаясь различным давлениям и смутно различая вокруг меняющиеся формы жизни, — так и Веглер постепенно всплывал к воздуху и свету, к знакомым вехам внешнего мира. На каком-то этапе этого слепого восхождения мозг его начал работать опять, но вяло, сквозь тупое оцепенение, как медленно оживающий мертвец. Веглер, разумеется, ничего этого не сознавал; нет волшебства, равного волшебству химических процессов в организме или трепетанию той тонкой, витой нити, которую называют человеческой мыслью. Но для его мысленного взора мир тьмы уже не был непроглядно-черным. Он стал красным, и очень смутно, словно сквозь темные, густо-красные очки, Веглер увидел силуэты бегущих людей и языки пламени вдали.
«Что же дальше?» Это была первая мысль, шевельнувшаяся в его сознании. Он еще не понимал ее смысла, но в мозгу монотонно повторялось одно и то же: «Что же дальше?» И потом: «Я просыпаюсь. Я спал… Нет, я болен. Должно быть, я болен, потому что во сне… Что со мной? Боже, что со мной?»
Не успел он в первый раз открыть глаза, как пришло ощущение, которое заранее мог бы предсказать доктор Цодер, так как оно было характерно для такого ранения. В животе, в том месте, где была вставлена резиновая трубка, Веглер ощутил болезненную пульсацию. Цодер, однако, не мог предвидеть, что на какое-то мгновение Веглеру почудится, будто он — на заводе у своего парового молота и стук этой гигантской махины отдается в животе пульсирующей болью. Так бывало каждый день в течение двенадцати часов: когда три тонны разъяренного металла били в чугунную болванку, которую Веглер держал щипцами, казалось, даже пол оседал с протяжным стоном, и при каждом ударе в животе словно что-то обрывалось.
Он открыл остекленевшие глаза. В расплывчатом фокусе он увидел некрашеные сосновые стены, спинку койки в ногах. В комнате не было никого — и сама комната была лишена для него всякого значения.
Веглер провел языком по губам. Губы пересохли и потрескались. Он уловил тяжелый тошнотно-сладкий запах эфира. Мозг его неверно истолковал этот сигнал. «Газ!» — мелькнула у него неясная мысль. И тотчас же память чувств подсказала одно неприятное воспоминание. Много лет назад с ним произошел случай, о котором он всегда думал со жгучим непреодолимым стыдом. Ему было тогда под тридцать, он жил в Кельне. Какое-то не совсем обычное поручение привело его в аристократический пригород. Присев отдохнуть в парке, он невольно подслушал оживленный разговор двух нянек. Одна, судя по акценту, была англичанка. Густая зеленая изгородь отделяла от него девушек, и он мог слушать, не боясь, что его заметят. Обе, как он понял, ненавидели свою работу и терпеть не могли детей. Веглер лениво прислушивался, забавляясь этой беседой, пока англичанка по имени Эмили не стала поучать подругу.
— Когда мой начинает орать, — сказала она, — я уж знаю, как заткнуть ему глотку. Конечно, при мадам так делать нельзя, но ее, слава богу, днем почти никогда нет дома. Кухарка, правда, знает, но ей наплевать. Я открываю газ в духовке, понимаешь, Марлен? И на минутку сую туда этого выродка головой. Уж поверь мне, он потом целый день и не пикнет. От газа он спит, как котенок.
— Но разве это не опасно? — с тревожным любопытством спросила другая.
— Ни капельки. Им это не вредит, понимаешь. Конечно, если свиненку уже около года, тогда трудно. Очень брыкается. Но я никогда не нанимаюсь к детям постарше. Уж очень много возни.
— Господи… надо же придумать!.. А вдруг он возьмет да помрет?
— Не будь дурой, Марлен. Еще чего! Само собой, не надо держать его над газом долго. Для него же лучше, если он спит, а не орет целый день, — разве нет?
— Не знаю. Как-то боязно!
— Ну и дура! Я больше всего на свете не выношу детского рева. А ты делай, как хочешь.
— Что ж… может, попробую. Ты это здорово придумала!
Девушки пошли дальше, а Веглер сидел в остолбенении. Он вообще любил детей, обожал своего сынишку, и ему не верилось, что этот чудовищный разговор он слышал наяву. Ему хотелось думать, что это была только шутка… Но нет, какая там шутка, подсказывало ему смятенное сердце. У девушки был такой самодовольный, такой грубо-веселый голос!
Няньки, катя перед собой коляски, вышли из-за поворота и прошли по дорожке мимо него. Он сразу догадался, которая из двух — Эмили. Она была крупнее другой — теперь она тараторила о каких-то туфлях, — высокая, пышнотелая девица лет двадцати, с круглым, как луна, лицом. Так было бы просто пойти за ней следом, установить, где она живет. Близился вечер, — наверное, мать ребенка или кто-нибудь из семьи сейчас дома. Он позвонит и скажет: «Простите за беспокойство, но вам следует знать то, что я вам расскажу… У меня у самого есть ребенок…» Дальше этого его воображение не шло — тут-то и начинали одолевать его беспокойные сомнения. В последующие годы, перебирая в памяти каждую подробность, каждую свою мысль, он дивился собственной робости. Совершенно ясно, как он обязан был поступить — ведь это простой человеческий долг по отношению к той незнакомой семье. Если человек не станет проявлять такой элементарной заботливости о других, если люди настолько чужды друг другу, что никто и пальцем не пошевельнет ради благополучия своих собратьев, тогда каков же смысл жизни? И неужели так низко пала душа человеческая?
Но эти мысли пришли к нему много позже. А в тот день он сидел на скамье, скованный нерешительностью. В голове его проносились сбивчивые мысли: а что, если мать ему не поверит? Он ведь простой рабочий, а она, по-видимому, богатая аристократка — у нее есть нянька, кухарка… Что если нянька отопрется и его привлекут к суду за клевету? Как он сможет доказать свое обвинение? Да никак. Против его показаний выступит вторая девица; естественно, она будет выгораживать подругу. Господи, его наверное оштрафуют, а то еще и посадят в тюрьму. А если даже мать поверит и будет ему благодарна, вероятнее всего, она засадит няньку в тюрьму и ему придется выступать на суде. И в такое время, когда столько людей без работы, он наверняка потеряет место. Прежде всего он должен подумать о своей семье, не так ли?
Он сидел на скамейке, раздираемый сомнениями, весь в испарине, словно от лихорадки… и не трогался с места. Вскоре обе няньки скрылись за поворотом аллеи. Веглер понимал, что пока не поздно, нужно встать и броситься вслед за ними, но продолжал сидеть, как чурбан, как бесчувственная скотина, и наконец, когда он вскочил с места, они уже исчезли из виду.
Тогда Веглер не знал, да и позже не мог понять, что он был жертвой основного закона нашего времени, неписаного кодекса, по которому человек в нашем обществе должен заранее взвесить и тщательно обдумать каждый свой порядочный поступок, чтобы самому же за него не поплатиться, — жестокая истина, доказывающая, что этот лучший из миров устроен так, чтобы заставить людей быть иными, чем им хотелось бы, сделать их более трусливыми и в то же время более эгоистичными, чем они есть. Веглера же только мучил стыд оттого, что он не последовал своему душевному порыву, куда бы это его ни привело. По ночам в постели или днем, любуясь своим сынишкой, он вдруг вспоминал ту скамейку, грубый самодовольный голос, круглое, как луна, лицо. Время шло, и это воспоминание терзало его все реже, но так и не изгладилось из памяти. А теперь оно снова ожило, как смутное неприятное видение, и ему показалось, будто запах эфира — это запах газа в духовке, а толстые руки и луноподобное лицо маячат над койкой, словно напоминание о непрощенном грехе…