Добрались, стало быть, до оврага, стали табором. Мурза немедля отправил к хану джуру с донесением, как у них то было загодя оговорено: мы-де на месте, готовы дело делать, сигнала твоего ждём.
Селим, едва успев спешиться, немедля ремень свой размотал и Акима к себе привязал — раньше даже, чем коня стреножил. И пошла тут у них обычная морока: Селим коня поить — и Аким коня поить, Селим в кустики по нужде — и Безносый за ним следом… Сказал бы: «как привязанный», так ведь привязанный и есть!
Трапезничать сели. В походе, почитай, двое суток провели, а перед тем, как из лагеря Девлет-Гирея выступить, чуть ли не каждый верховой положил себе под седло по куску сырого лошадиного мяса. Покуда ехали, мясо то задами своими плоскими отбили, конским потом оно насквозь пропиталось, и вышло самое разлюбезное для них, нехристей, лакомство. И чего только люди не едят! Впрочем, когда Селим от своего куска долю отрезал и Акиму предложил, тот отказываться не стал — на каторге, в лесу, в неволе да на галерах и не такое едал. Селим показал, как то лакомство есть надобно, и даже ножик дал попользоваться, потому как без ножа сие кушанье не больно-то и укусишь. А есть его надобно так: зубами ухвати, сколь проглотить чаешь, остальное оттяни и ножиком вострым у самых губ отрежь. Только, ежели у кого нос имеется, за ним следить надо, чтоб ненароком и его не отхватить. Ну, Акиму-то сие не грозило, и мяса того вонючего он наелся до отвала — давился, но глотал, чтоб сил перед завтрашним днём набраться.
Место было и впрямь знатное — тихое, укромное, при воде да при зелёной травке для усталых коней. Даже Джанибеку вроде глянулось. Конечно, воевать тут никакой возможности не было — ежели сверху навалятся, всем карачун придёт, — но воевать в овраге никто и не собирался. А прятаться — в самый раз. Век бы тут просидеть, кабы не кровососы эти проклятущие, комары. Их подле воды всегда тьма-тьмущая, а тут ручей. И ручей бы ещё полбеды, да ниже по течению впадал он в болото, где, по преданию, деревенская дура Марья с коровой своей утопла. Болото было и впрямь топкое и глубоко вдавалось в овраг длинным, ярко-зелёным с редкими просветами чёрной воды языком. От места, где они разбили лагерь, до болота было с полверсты, но комарам это нисколько не мешало: отыскали живое, тёплое и ну жалить! Даже Акиму с его дублёной шкурой несладко пришлось, чего уж про степных жителей говорить! Всю ночь чесались, как псы блохастые, по мордасам себя лупили да ругались чёрными словами.
Но допрежь того, перед сном, Селима вдруг повело байки баять. Мужик он был ничего себе, хоть и татарин, держался почти как товарищ, носа не драл и сверх необходимости Акимом не помыкал. Видать, и у него жизнь нелегко сложилась, раз поговорить, опричь безносого перебежчика, оказалось не с кем. Вот он и говорил. Аким в плену по-татарски болтать навострился, только слушать в тех байках, почитай, и нечего было. Пошли-де туда-то, столько-то деревень сожгли, столько-то в полон увели, столько-то убили да ещё полстолька замучили… После в иную сторону поворотили, и там всё сызнова: налетели, похватали, до чего руками да арканами дотянуться смогли, остальное пожгли и восвояси ускакали. И всё мурзу своего хвалит, какой он из себя бесстрашный воин да мудрый воевода… Скучно! Аким бы ему не то про свою жизнь порассказал, да помалкивал: ни к чему крымчакам знать, что в ратном деле и ином смертоубийстве безносый проводник любого из них, хоть бы и самого мурзу Джанибека, играючи за пояс заткнёт.
И вот на самой середине бесконечного Селимова рассказа Безносый ни с того ни с сего насторожился, уши навострил. Почудилось вдруг, что в кустах над оврагом есть кто-то, кому тут быть не полагается, — посторонний, одним словом. Огляделся незаметно, не без труда отыскал в зарослях одного караульного, после другого, третьего… Не спят караульные, сторожат, а стало быть, чужой ему просто померещился. Неспокойно на сердце, вот и чудится невесть что.
Потом неприятное чувство ушло. Безносый вытянулся на крепко пахнущей конским потом и степными травами кошме, закрыл глаза и под монотонное бормотание пожилого джуры незаметно для себя провалился в крепкий сон. Ночью пару раз просыпался, чесал комариные укусы, с кривой усмешкой слушал, как мается в темноте терзаемое кровососами некрещёное войско. Кругом было тихо, и никто, опричь комаров, их не беспокоил.
Проснулся, как всегда, на рассвете и, не открывая глаз, первым делом прислушался: всё ли ладно? Поодаль кто-то копошился, длинно зевая и поминая хромого шайтана, переступали ногами и хлестали по бокам хвостами, отгоняя насытившихся за ночь комаров, татарские кони, тихо журчал в зарослях лопухов ручей, да где-то в кронах деревьев пробовали голоса мелкие лесные пичуги. Сквозь утреннюю ленивую полудрёму подумалось: сегодня. Сегодня всё решится, и припрятанным в рукаве халата ножиком доведётся воспользоваться, по всему видать, именно сегодня.
И ещё подумалось: а может, ну его к бесу, того боярина? В лесу-то вон как любо. Воля вольная, никто тебе не указ! Ну и что, что комары? Всего-то, поди, досуха не выпьют, а ежели костерок развесть да дыму напустить поболе, так и вовсе хорошо…
Правда, в лесу бывали и другие ночи, и Аким помнил их очень хорошо. А если бы и забыл, то ломота во всём теле, проснувшаяся, едва он затеял повернуться со спины на бок, мигом напомнила бы обо всём: и о возрасте, и о старых ранах, и о лютой зимней стуже, и об остром стрелецком железе, и о лесном зверье, которое, когда настанет час, разнесет его кости по всей округе.
Окончательно проснувшись, Безносый сел, зевнул и повёл плечами, разминая затёкшее от долгого лежания на земле тело. Селим тоже уже не спал — сидел, скрестив под собой ноги, голый до пояса и разглядывал на свет прохудившийся на спине халат. Вспомнив вчерашнюю похвальбу джуры, Аким чуть было не спросил, как это столь доблестный воин не сумел добыть себе нового халата. Аким, когда на море корабли грабил, в златотканом кафтане хаживал, с золота едал, из золотых кубков, самоцветами изукрашенных, пил. Правда, это после, когда с гребной палубы на капитанский мостик выкарабкался. А до того такой вот драный халат ему и в самых сладких мечтах пригрезиться не мог…
Отведя глаза от бормочущего что-то неразборчивое джуры, Аким скользнул взглядом по кустистому краю оврага и замер, окаменев от ужаса. Там, наверху, освещённый первым утренним лучом, стоял воин в сверкающей кольчуге, с поднятой, будто в приветственном знаке, рукой. Солнечный луч золотил небольшую бородку и мех, коим была оторочена лихо сидевшая на голове мурмолка с синим, шитым золотом верхом.
Безносому палачу вдруг почудилось, что это не простой воин, пусть себе даже и воевода, а сам святой Георгий Победоносец, сошедший с иконы, что хранилась у боярина в опочивальне. Икона-то была не простая, а чудотворная — та самая, что в незапамятные времена обратила в бегство несметное татарское воинство, подступившее к самым стенам Москвы. Неужто Господь явил новое чудо? Нарочно для него, Акима, явил, чтоб понял он в свой последний миг: нет для него спасения на земле, а уж на небе и подавно…
Потом наваждение прошло, но было уж поздно: стоявший на краю оврага витязь резко опустил руку, подавая сигнал кому-то невидимому. И сейчас же в кустах послышались, сливаясь друг с другом, частые тугие щелчки. В воздухе просвистело, будто над головой пронеслась стая диких гусей, и Селим, так и не выпустив из рук разглядываемого халата, повалился на землю, проткнутый насквозь длинной стрелой.
Через мгновение на дне оврага творился ад кромешный. Вскочившие с мест босые полуголые люди хватались за оружие, пробовали ответно стрелять из луков, ловили разбегающихся, дико ржущих коней и десятками валились наземь, сражённые стрелами. Мурза Джанибек верещал нечеловеческим голосом и размахивал саблей, посылая своих воинов на штурм крутых, непрерывно плюющихся стрелами склонов. Крымчаки густо начали карабкаться наверх, цепляясь за кусты и корни деревьев. Громыхнул залп, над кустами поплыло, застревая в ветвях и тая, облако порохового дыма; убитые, ломая кусты и теряя оружие, покатились вниз, на дно оврага, и снова за дело взялись луки, разя татар по одному и целыми десятками.