Когда вслед за Безносым перепрыгивал через установленный на деревянном раскате фальконет, татарский конь за край раската копытом задел. То ли конь попался худой, то ли седок для него тяжёл оказался, а может, просто не повезло; словом, как бы ни было, полетели они кубарем, да так, что любо-дорого глянуть — конь сам по себе, седок от него отдельно. Оно и хорошо, что седла не оказалось, — запутался бы в стремени, застрял и если не шею, так ногу б наверняка сломал. А так только лук за спиной хрустнул. Тоже, между прочим, жалко — лук-то был куда как хорош!
Глянул на коня — всё, отбегался конь. Бьётся на земле, пытается встать, а ничего не выходит — видно, ногу сломал. Кинулся по оврагу бегом, страшась Безносого упустить, и тут-то заметил, что с левого бока вся рубаха кровью набрякла. И сразу больно стало — ну, прямо ни вдохнуть, ни выдохнуть. Разозлился Степан: да нешто из-за такой малости, как случайная пуля или картечина шальная, он аспида безносого упустит?! Не бывать тому!
Побежал, стало быть, дальше. Сорвал на бегу пук каких-то листьев, под рубаху сунул и к ране прижал — покуда и так сойдёт, а там видно будет. Бежал из последних сил, понимая, что всё едино не поспеет. Пешему за конным не угнаться, особенно если конный от смерти бежит, а у пешего в боку такая дыра, что туда ежели не кулак, так палец наверняка просунуть можно.
Продрался через заросли, листья кровью своей пятная, выскочил на прогалинку, где самострел ставил, — ну, так и есть! Лежит на боку татарская лошадёнка, издыхает, и стрела у неё в груди торчит. А Безносого, ведомо, и след простыл.
И вдруг кусты у самой воды раздвинулись, и на прогалину вышел Безносый — с непокрытой головой, с клеймом на лбу, в татарском халате и с тяжёлой турецкой елманью в руке. Поглядел на Степана, мигом приметив и оценив и хриплое дыхание, и пропитавшийся кровью подол рубахи, что выглядывал из-под шкур, усмехнулся щербатой гнилозубой пастью и сказал гнусаво:
— Так вот ты каков, Леший. А я, вишь, решил дождаться старого дружка. Уж больно стрелы у тебя приметные, — он кивнул в сторону убитой лошади. — Я такие уж видывал.
— Знамо, видывал, — сказал Степан. — Ништо, Безносый. Где стрела сплоховала, сабля своё возьмет. Ныне за всё заплатишь: и за Зиминых, и за жену мою, горлицу ненаглядную, и за боярина, и за то, что татар сюда привёл.
— Эк важно! — рассмеялся Безносый. — Ты кто таков, чтоб с меня плату требовать? Все, про кого говорил, ныне косточки в земле парят. Скоро и ты, смерд неразумный, за ними в землю пойдёшь.
— То мы ещё поглядим, кого земля вперёд примет, — пообещал Степан.
— Знамо дело, поглядим, — согласился Безносый. — Гляди, смердушко, покуда есть чем!
Степан шагнул вперёд. Безносый вдруг сделал быстрое, неуловимое движение левой рукой, в которой что-то блеснуло, и Степаново плечо ожгла короткая боль. Скосив глаза, он увидел торчащий из плеча короткий нож, вырвал его из раны и бросил на землю.
— Везуч. Я-то в глотку целил, — сказал на это Аким и, быстро шагнув вперёд, взмахнул елманью.
Степан отразил удар своей саблей. Клинки глухо лязгнули, скрестившись, от удара разом онемела кисть руки — Безносый оказался неожиданно силён и проворен, а из Степана вместе с кровью вытекали последние силы.
— Попляши напоследок, милок, — нанося страшные удары, приговаривал Аким. — А то, может, споёшь? Горлица твоя, помню, так-то сладко под боярином пела! Бывало, по часу слушал, оторваться не мог. А когда и сам к ней захаживал… поворковать.
— За то я тебе сперва ворковалку твою отрежу, — ощущая вызванный лютой ненавистью прилив сил, пообещал Степан, сопровождая каждое слово сабельным ударом, — а после самого на куски изрублю и в болото брошу!
— Торопишься, холоп, — куражился Безносый, — не уловивши бела лебедя, да кушаешь!
— Это ты, что ль, белый лебедь?
— Ну, не ты ж, морда лапотная!
— На свою морду глянь, каторжник безносый!
— То не с каторги, — ловко орудуя тяжкой елманью, ухмылялся Аким, — то царёва печать, коей он моё чело отметил, дабы такие, как ты, смерды неразумные, издалека государева человека видели и место своё ведали!
— Оттого, видать, ты рыло своё от людей и прячешь, пёс клеймёный!
— На ж и тебе отметину!
С этими словами оттеснённый к самой воде Аким, изловчившись, рубанул Степана саблей по голове. Расширенный, утяжелённый конец елмани при таком ударе делал её подобной топору, своей тяжестью многократно увеличивая силу удара. Глаза у Степана закатились под лоб, и он, хрипя, с залитым кровью лицом упал на колени.
— А голова у тебя крепка, — с насмешливым уважением протянул Аким, снова занося над собой елмань. — Видно, из твёрдого дерева вытесана. Ништо, сейчас мы и этот комель расколем!
Он ухватился за рукоять елмани обеими руками, собираясь не иначе одним ударом располовинить надоевшего хуже горькой редьки Лешего до самой земли, и тут Степан, коему по всему полагалось бы уже испустить дух, коротко и сильно ткнул его саблей в открытый живот. Клинок вошёл под грудную кость, погрузившись до половины. Безносый удивлённо разинул рот, выронил елмань, постоял немного, будто решая, в какую сторону упасть, а потом повалился спиной в стоячую воду болота.
Какое-то время из чёрной болотной воды торчала похожая на покосившийся надмогильный крест сабля. Она медленно погружалась в трясину; скоро над водой виднелась одна рукоять, потом и она пропала. Потревоженная ряска тихо сомкнулась над местом, где упокоился безносый душегуб, но Степан этого уже не видел.
Глава 17
Ещё десять лет прошли, пролетели и сгинули, будто и не было их. Боярин Долгопятый за это время вконец остепенился, родил себе второго сына и даже как будто подобрел — может, время да спокойная жизнь так на него повлияли, а может, оказало себя отсутствие пернатого шута, который во время памятного похода боярина на войну куда-то пропал, как в воду канул.
Боярин о своём шуте не горевал. Первое-то время, конечно, беспокоился — а ну как Леший по его боярскую душу явится? Однако о Лешем с тех пор тоже никто и слыхом не слыхивал, и со временем боярин о той напасти и думать забыл. А раз Лешего нет, то и телохранитель боле не надобен. Ну его совсем, душегуба окаянного! Через него боярин такого страху натерпелся, что едва от того страху богу душу не отдал.
Во-первых, дело, ему доверенное, Аким провалил. Боярина подстрелил, как уговаривались, и крымчаков Девлет-Гиреевых в тыл князю Воротынскому провёл, а дальше у него всё наперекосяк пошло: и крымчаков княжич Загорский, ертоульного полка воевода, сыскал и побил, и сам Аким куда-то запропастился. Боярин, про то сведав, ни есть, ни спать не мог: а ну как Безносого княжич полонил, и ныне тот в расспросной избе на дыбе томится? Всё ведь скажет, пёс, всю подноготную выложит как на духу!
Потом, когда Воротынский большой кровью Девлета наголову разбил, привезли домой раненого боярского холопа, что в той битве участвовал. От него и дошёл до боярина слушок, что будто бы после вылазки в Марьин овраг ертоульные княжича Загорского на потеху бродили по всему лагерю в золочёной птичьей личине, точь-в-точь такой, как та, с которой Аким на людях не расставался. Стало быть, Аким и впрямь из того оврага не ушёл — то ли взяли его, то ли просто убили, неважно. Важно, что личину его, всей округе знакомую, в лагере видели и, откуда она взялась, знали. А ну как заметили начальные люди — князь Воротынский иль, к примеру, тот же Загорский Ярослав? Это ж измена, а за измену государь, поди, по головке не погладит!
Но обошлось, не заметили, а заметили, так внимания не обратили — мало ль чем простые ратники на отдыхе тешатся!
Даже милость царская боярину вышла. Про его ранение сведав, государь, сказывали, смеялся долго, а после пожаловал ему бархатную, шитую жемчугами да золотом подушечку, чтоб, когда садишься, под больное место класть. Тоже измыслил милость — на жемчугах сидеть! Оно и со здоровым-то задом не шибко приятно…