Литмир - Электронная Библиотека

Впрочем, брат Варфоломей, сведав грамоту, тут же к ней и остыл, и в библиотеке монастырской его с тех пор, почитай, и не видели. Ну, ровно избу срубил иль иное какое дело справил — забил последний гвоздь, убедился, что вышло крепко да ладно, и за другую работу взялся, о прежней забыв. И спрашивать, отчего да почему, было бесполезно: он и сам того не ведал. Да и не спрашивал никто: кому какое дело?

Всё изменилось в одночасье, когда боярин Долгопятый обозвал его лешим. Это словечко будто стронуло бревно, на коем из последних сил держалась обветшалая бобровая плотина, и память вернулась — вся, разом, до последней мелочи. Степан (Степан, конечно, а не какой-то там Варфоломей!) после даже дивился: как это его угораздило устоять на ногах, не пасть наземь под гнётом рухнувшей неведомо откуда тяжести?

Всё вернулось: Зимины, Ольга, полыхающая в ночи изба, лесная землянка, волчьи ямы на дороге, Марьин овраг, крымчаки, свистящая над ухом картечь и клеймёный дьявол с тяжкой турецкой елманью в руке. И как его угораздило такое забыть? Ныне ж вспомнилось всё, даже сны, и стало понятно, чьи мёртвые лица ему в тех снах являлись, вопия об отмщении, и чья золочёная личина то и дело их заслоняла.

Ясно стало, отчего с иконописью у него не задалось. Ведь пока голова молитвы заученные бормотала, душа жаждала отмщения и если о чём и молила Господа, так это о ниспослании лютой погибели боярину Долгопятому. Нешто можно с такою молитвой святой лик изобразить? То-то, что нельзя.

Понял ещё, почему не помер, когда Безносый ему голову елманью мало не надвое рассек. Не мог он умереть раньше боярина, вот и не умер — обида горькая да злоба лютая на двуногого зверя в боярской шубе на тот свет не пустили.

Скрипел зубами, вспоминая нынешнюю свою жизнь и то, сколько раз проходил от боярина Ивана Долгопятого на расстоянии вытянутой руки. Схватить его, ирода, и единым духом свернуть шею! Иль взять на конюшне навозные вилы да и всадить по самую рукоять в толстое брюхо! Куда глядел, о чём думал? Десять лет!

После остыл, успокоился и понял: нет, нельзя. Слишком просто. Слишком легко. Нельзя, чтоб этот людоед так легко отделался. Да он и не отделается.

Затворившись в келье, стал думать, как до боярина добраться. И оказалось вдруг, что у него давным-давно всё придумано — берись да делай. Будто все эти десять лет день за днём он только о том и думал.

Дела в долгий ящик откладывать не стал. Дождался, пока колокол к вечерней молитве зазвонил, на ложе лёг, а когда кто-то из братьев в келью заглянул, сказал, что хворает, и за здравие своё помолиться просил. Ну, чернец и пошёл себе в храм — дело-то обыкновенное! Тем паче что отец Апраксий сегодня опять с Долгопятым-боярином бражничал, а стало быть, и сам к вечерней молитве не выйдет, показное благочестие блюдя и не желая слово Божье заплетающимся языком порочить и осквернять. А нет настоятеля — нет и епитимьи захворавшему брату Варфоломею, ежели только оный брат сам сдуру в грехе своём игумену не покается.

Брат Варфоломей, однако ж, ни каяться, ни хворать даже и не думал. Услыхав, как братия в храме стройным хором затянула славу Господу, быстро встал с ложа, покинул келью и тайком прокрался в монастырскую библиотеку. Брать бумагу, коей пользовался писец брат Павел, не стал: бумага была дорога, и листы свои брат Павел по настоянию игумена пересчитывал ежедневно, а бывало, что и по два раза на дню. Вместо того пошёл Степан к полкам да сундукам, где пылились книги, в кои давненько никто не заглядывал, и надёргал из тех книг чистых страниц — где бумажных, а где и пергаментных. Свершив сие святотатственное злодейство, затолкал добычу за пазуху, а после отлил в принесённый с собой пузырёк чернил из пузатой медной чернильницы, прихватил парочку гусиных перьев, две свечи из свечного ящика и был таков.

К тому времени, как последняя свеча прогорела и начала мигать, готовясь погаснуть, а на птичьем дворе хрипло загорланили петухи, Степан закончил писать вторую грамоту. Первая, адресованная самому царю, уж давно была написана, высушена, свёрнута в трубочку и перевязана шнурком. Другая, та, что лежала сейчас перед ним, озаряемая мигающим светом умирающей свечи, начиналась так: «Милостивый государь, благодетель и холопам своим отец родной, боярин Иван Феофанов сын Долгопятый», а кончалась словами «повелит смертью лютою казнить». Разминая онемевшие, ноющие от непривычной работы пальцы, Степан наискосок пробежал написанное глазами. Грамотка получилась предлинная, ибо почти слово в слово повторяла донос, писанный на имя царя, с добавлением всяких «будто бы» и «якобы»: «будто бы ты, боярин, подговорил того лиходея, званного Акимом, отца своего, Феофана Иванова сына Долгопятого, в лесу подстеречь и убить» и «якобы тот злокозненный шут по прямому твоему наущению повёл крымчаков мурзы Джанибека в Марьин овраг, что близ святого православного Свято-Тихонова монастыря»…

Убедившись, что ничто не забыто и всякое лыко поставлено в строку, Степан присыпал грамоту песком, стряхнул его, подсушил, помахав бумагой в воздухе, чернила, спрятал оба письма, дунул на огарок и завалился спать. Ныне оставалось только найти повод побывать в Москве, и, засыпая, бывший брат Варфоломей не сомневался, что таковой вскорости сыщется. Он был спокоен: долгие десять лет клокотавшие внутри него страсти давно переплавились в горниле души, слившись в несокрушимый сплав, именуемый решимостью.

Глава 18

Игумен Свято-Тихонова монастыря отец Апраксий сидел в богатом кресле с прямой и высокой, покрытой затейливой резьбой спинкой и, пригорюнившись, смотрел на боярина Долгопятого. Боярин же бегал взад и вперёд по его покоям, задевая мебель болтавшейся на боку саблей, с которой он, как какой-то нехристь, вломился на ночь глядя в святую обитель и хорошо, что не прямиком в Божий храм. Впрочем, отец-настоятель не без оснований подозревал, что при нужде Иван Феофанович и в церковь вбежал бы с саблей на боку, а может, и въехал бы верхом, поелику разум его ныне был затуманен ужасом и на такие мелочи, как соблюдение обычаев и приличий, боярин сейчас просто не обращал внимания.

В затворённое окошко тихонько постукивал ночной дождь. На столе горели свечи, огоньки которых испуганно вздрагивали и пригибались всякий раз, когда мимо, шелестя просторными одеждами, пробегал боярин. На стенах корчились в бесовской пляске потревоженные этой беготнёй и мерцанием тени. Поглядев на мечущуюся из угла в угол уродливую тень боярина, отец Апраксий вдруг задался вопросом: а не служит ли отбрасываемая человеком тень материальным воплощением его бессмертной души? Тень, как и душа, сопутствует человеку неотлучно; она, как и душа, неосязаема и невесома; так, может, это душа и есть? Недаром ведь древние эллины так и называли душу: тень… Во всяком случае, поглядев на тёмное, уродливое чудище, что носилось вслед за боярином по всей келье, временами заползая на потолок, в это было нетрудно поверить. Именно так, по твёрдому убеждению игумена, и должна была выглядеть бессмертная душа его давнего собутыльника и благодетеля.

— Смертию казнить, — бормотал, не переставая мотаться из угла в угол, боярин. — Милостивый государь и отец родной… Будто бы ты!.. Якобы!.. — неожиданно тонким, плачущим голосом вскричал он и с тяжким грохотом пал на колени перед иконостасом. — Господи, спаси и помилуй!

— Шапку сними, раб Божий, — негромко посоветовал из кресла отец Апраксий.

— А? Чего? — обернувшись, переспросил боярин. Глаза у него были выпучены и казались белыми, как у варёного судака, рот глупо и криво разинут, борода встопорщена, шапка сбилась набок, но каким-то чудом продолжала удерживаться на взъерошенных волосах.

— Шапку, говорю, сними, — повторил игумен. — Чай, не к кабатчику вопиешь, а к Господу всемогущему.

Глаза боярина на миг приняли осмысленное выражение, он торопливо сдёрнул шапку, вновь повернулся лицом к иконам и забормотал какую-то бессвязную молитву, время от времени звучно ударяя лбом в широкие, отскобленные добела доски пола.

75
{"b":"600399","o":1}