— Плясать желаю! — диким пьяным голосом выкрикнул за стеной Иван, после чего послышался глухой шум упавшего тела и оханье перепуганной дворни.
Феофан Иоаннович ещё немного послушал, как челядинцы, кряхтя и постанывая от натуги, взваливают тяжёлого, безвольно обвисшего в беспамятстве Ивана на постель. Потом за стеной негромко стукнула дверь, и стало тихо. В непроглядной темени выводил свои однообразные рулады сверчок; луны не было, да и звёзды спрятались за сплошным покрывалом наползших уже после захода солнца туч, как будто Господь, не желая внять безмолвной молитве боярина, задёрнул на небе занавеску, дабы не осквернять своего пресветлого взора зрелищем грешной земной юдоли.
Поелику Иван умолк и никто ему больше не мешал, Феофан Иоаннович решил, что пора и на покой. Правда, время было уже не столь позднее, сколь раннее — вот-вот петухи запоют, — но в немолодые свои годы боярин уж не мог, как прежде, не спать ночи напролёт, а поутру чувствовать себя как огурчик. «Ништо, — подумал он, широко зевая и крестя рот, дабы не проник через него в нутро нечистый дух, — леший с ними, с петухами. Чай, в поле-то мне не идти. А ежели разбудит который, сейчас велю суп из него сварить».
Перед сном, как обычно, вспомнился Безносый. Десять лет прошло, а злость на пропавшего безвестно палача всё не проходила. Конечно, соседские угодья — невелик прибыток. А всё как-то спокойнее было бы, ежели б Зимин тогда сгинул. Как ни крути, а одной заботой меньше. Но Зимин невредимым вернулся из астраханского похода, и стало Феофану Иоанновичу ясно: зря он доверился вчерашнему разбойнику с большой дороги, зря положился на его пёсью верность. Обманул его Аким, почуял волю и подался в бега. Куда — то одному Богу ведомо. Велика Русь, и на украинах её пришлых людей никто не пытает, от кого да почему они бежали. Вот ещё горе горькое на боярские головы — казаки, порубежная стража, лиходеи беглые, царём обласканные. Сказывают, закон у них такой: всяк своё прошлое при себе держи, а иным не сказывай. И царь на это сквозь пальцы смотрит, не даёт боярам воли беглых холопов искать и наказывать примерно, чтоб другим неповадно было. Этак, гляди, смерды все до единого разбегутся, и кто тогда станет землю пахать, откуда в той же Москве хлеб возьмётся? Чай, казаки донские, волжские, терские и прочие много тебе не напашут…
Словом, обманул его безносый дьявол. Надо было с ним ещё кого послать, чтоб следил. А только кого ты пошлёшь? Перво-наперво, не родился ещё тот, кто за Безносым уследил бы. Да и дело было шибко секретное — такое, что и двоих, о нём знающих, много, а третьего в него посвящать — значит искать погибели на свою голову. И так-то поди знай, где и каким боком тот неудачный замысел вылезет! Носа-то у Акима нет, зато язык на месте. Только на то и остаётся надеяться, что сгинул он где-нибудь и что косточки его звери дикие по степям да лесам разнесли…
В ночной тишине вдруг послышался странный звук, словно кто-то снаружи скрёбся в дверь спальной горницы. Феофан Иоаннович вздрогнул и насторожился, повернув в сторону двери обросшее к старости жёсткими серыми волосами ухо. Мышь?
Звук повторился, на сей раз сильнее и отчетливей. Нет, мышь так громко скрестись не могла. Нешто крыса? Так откуда б ей взяться? Неужто ключница, глупая баба, не уследила, допустила в боярском тереме этакую пакость? Да её за то в пруду утопить мало! Аль собака пробралась в дом и ныне ищет, чем поживиться?
Рука боярина, коей он собирался перекреститься от испуга, изменила направление и, нашарив позади прислонённый к стене посох, крепко его ухватила. Засим боярин встал, изготовившись встретить шелудивую дворнягу так, как та и не чаяла.
И тут в дверь постучали — негромко, но отчётливо.
Феофан Иоаннович вздрогнул, едва не уронив посох, но тут же успокоился. Собаки в двери не стучатся, не говоря уж о крысах и тем паче мышах. В дверь стучатся люди, и притом не всякие. Тать ночной, к примеру, в дверь стучать не станет, а просто сцапает, что под руку подвернётся, и улизнёт, пока его не заметили. Опричники, стрельцы и иные государевы люди, конечно, постучать могут, но от их стука ворота с петель слетают. Да и тихо во дворе, темно — ни беготни, ни крика, ни факелов, ни лошадиного ржания, ни топота копыт… Никто не въезжал во двор, никто не входил со двора в терем, а стало быть, это кто-то из дворни — увидел свет и заглянул спросить, не надобно ль чего барину на сон грядущий…
В дверь опять постучали — тихо, настойчиво и будто украдкой.
— Ну кто там? — недовольно буркнул боярин. — Взойди! Дверь приоткрылась, и в щель, пригнувшись в низком дверном проёме, боком скользнуло какое-то долговязое, костлявое, до глаз заросшее косматой бородищей, обряжённое в истлевшие от старости и грязи лохмотья чудище. Таким, только с зелёной бородой и не в тряпье, а в наряде из зелёных веток да листьев, Феофан Иоаннович в детстве представлял лешего.
Тут боярин и впрямь крепко струхнул. Да и любой на его месте испугался бы, завидя посреди ночи у себя на пороге этакое чудо-юдо. Что с того, что борода не зелёная, а чёрная с сединой? Может, на самом-то деле леший таков и есть? Да и зачем непременно леший? Мало ли на свете всякой нечисти! И как он в дом-то пролез? Ни одна собака не тявкнула, ни одна дверь не стукнула, а он — вот он. Истинно, нечистая сила!
Отшатнувшись, Феофан Иоаннович перекрестил беса и воскликнул:
— Изыди, окаянный!
В забывчивости и от испуга крестил он нечистого левой рукой, ибо в правой у него всё ещё был посох, и потому, наверное, чудотворный крест не оказал ожидаемого действия: окаянный бес и не подумал развеяться и сгинуть. Вместо того он вдруг пал боярину в ноги, загремев костями об пол и обдав Феофана Иоанновича скверным, истинно бесовским духом. Рогожный мешок, что был у нечистого в руке, ткнулся в носок боярского сапога. От мешка на выскобленных добела досках оставались какие-то пятна, при свете сальных свечей казавшиеся чёрными, как дёготь.
— Не погуби, кормилец! — сиплым звериным голосом взвыл демон. — Не вели казнить, благодетель ты мой! Уж как я по тебе в чужих краях истосковался! Полонили меня злые вороги, заковали в железа! Оковы те мясо мне до костей проели, слёзы горючие вади в щёках повыжгли! Дозволь к ногам твоим припасть, отец ты мой родной!
С этими словами демон подался вперёд и попытался облобызать сапоги Феофана Иоанновича. Боярин, который ничего не понимал и в глубине души почти не сомневался, что тут не обошлось-таки без дьявольской хитрости и что его сию минуту ухватят за ноги и живьём повлекут прямо в пекло, попятился и что было сил ткнул посохом в костлявое плечо демона.
Демон заскулил, ровно побитый пёс, и по-пёсьи же перекатился с четверенек на спину, задрав поджатые к животу коленки и прикрыв локтями косматую рожу. Однако ж, сколь он ни прикрывался, Феофан Иоаннович сумел разглядеть на носу его — вернее, на том месте, где у людей обыкновенно помещается нос, — засаленную и грязную кожаную нашлёпку. Да и голос демона, признаться, с первого слова показался ему знакомым…
— Чур меня! — крестясь, воскликнул боярин. — Сказывай правду: ты живой аль с того света по мою душу явился? Не то я тебя крестом!
Посох уж был у него в левой руке, десницу же свою боярин, сложив вместе три перста, изготовил для крестного знамения, коим чаял прогнать беса.
— Живой я, батюшка! — заскулил ночной пришелец, лёжа на спине и мелко, торопливо крестясь сам. — Вот тебе святой истинный крест, живой!
«Бес» завозился, вновь вставая на четвереньки, а с четверенек на колени. Смердело от него крепко, истинно как от лежалого покойника, а драная одёжа спереди была густо испачкана чем-то чёрным — пожалуй, что и кровью.
— Живой, стало быть, — раздумчиво повторил Феофан Иоаннович, удобно перехватывая посох двумя руками. Испуг прошёл, уступив место растущему раздражению и злости, кои грозили вскорости перерасти в припадок неистового гнева. — Как же ты, пёс смердящий, осмелился, меня ослушавшись, ко мне же и приползти?!