Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И вот теперь его, как обыкновенный куколь, имели право носить и митрополит Московский, и архиепископ Казанский. На троих поделили.

Один Владимир Андреевич Старицкий не подписал постановления о белой митре. Но на двоюродного брата царь не поднимет руку. Остальные смирились... Андрею Михайловичу необходимо было хоть с кем-нибудь поделиться возмущением, он начал писать в Печорский монастырь: «Днесь священнический чин не глаголют пред цари, но паче потаковники бывают: не вдовиц и сирот заступают, не пленников из пленения искупляют, но сёла себе устрояют и великие храмины поставляют и богатствы многими кипят... Где пророки, обличающие неправедных царей?»

Письмо он не отправил. Могли перехватить. Он спрятал его в своей малой избушке. Когда-нибудь письмо найдут, оно кольнёт глаза царю безопасно для Курбского. Андрей Михайлович ещё неясно представлял, как он достигнет этой безопасности, но письмо спрятал.

И ещё подумалось, что если князь Старицкий может не страшиться царского гнева, то родичи его должны страшиться вдвойне.

Меж тем судьба приготовила новое испытание.

Началось с болезней — сперва сына, потом жены. Пришёл февраль, в каменном доме с плохими немецкими печами было промозгло, особенно в сенях и дальних комнатах. Спальню немцы вовсе не отапливали, а в жилых горницах было тепло, покуда горели дрова. Жене юрьевская жизнь была особенно в тягость, всё хозяйство тут было не по ней. Когда сынок захлюпал носишком, как деревенский сирота, а после и в горячку впал, княгиня Ефросинья вовсе опустила руки. Вслух, навязчиво мечтала о весне, о возвращении, о русском солнышке... В Юрьеве у них впервые начались ссоры. Андрей Михайлович пенял жене, что та не понимает сложности его положения, усугубляет его печали, а ей, как всем раздражённым жёнам, мнилось, будто муж разлюбил её. Наконец и нездоровье и меланхолия объяснились: княгиня понесла!

Она надеялась — муж умягчится сердцем. Он откровенно испугался, растерялся, словно она тайная любовница ему... Она не понимала, в чём дело, обиделась ещё глубже. Потом заметила, с какой прощальной жалостью поглядывает он на неё в тихие минуты, и испугалась. Что он задумал, бедный?

Андрей Михайлович не мог без содрогания представить судьбы жены и сына, оставленных в России, в руках царя. Совместный побег из Юрьева был труден, но осуществим. Беременность жены ломала всё, тем более, что Ефросинья долго тянула, не объявляя ему, боялась ошибиться и разочаровать. Она тяжелела и слабела на глазах. И мальчик болен.

Не открывая ей своих терзаний, он отчуждением, усилившимся после её признания, всё глубже обижал её. Она замкнулась, плакала, дурнела, как и положено беременным, невольно помогая ему управиться с остатками любви. Но с возрастанием отчуждения к жене он всё беспомощнее, жальче любил сына, и с этим уж ничего нельзя было поделать. Он метался в новых тенётах, то молясь, то богохульствуя нечаянно. Посреди этих метаний Андрей Михайлович неожиданно — или так ему только казалось? — получил от Радзивилла и Остафия Воловича «открытый лист».

Руководители литовской тайной службы рассудили: коль скоро Курбский не возмутился, не отверг «закрытого листа», а принимал в своём доме лазутчиков и, вольно или невольно, снабжал их сведениями о русской армии, путь ему один. Король уполномочил их предложить князю имения в Литве и на Волыни в компенсацию потерь.

Тогда и вырвалось у него и тоже залетело за печь, в избушку, запоздалое: «Горе мне, окаянному, врага своего послушавши и в таковом обычае многоденством затвердевшу... И от сицевых дел надеюся избавлен быти Господа моего Иисуса щедротами». Щедроты королевские, но откровенность не была в его обычае, особенно когда он брался за перо. Впрочем, все люди, за редким исключением, в письмах и диарушах-дневниках выглядят чище и несчастнее, чем на деле.

«Открытость» листа означала, что предложение Радзивилла и Воловича перестало быть тайной для панов радных. Будущие пожалования князю Курбскому согласовывались с подскарбием королевским и старостами земель. Андрей Михайлович поимённо знал некоторых московских лазутчиков в Литве, и у него не было ни малейшего сомнения, что всё, известное панам радным, завтра полетит в Москву. Когда он доберётся до Вильно, он этих шпегов первыми разоблачит... Значит, окончательно решился?

Он замер перед последним шагом. Приноравливался к новому ощущению вражды не только к государю, но и к России. Он ведь её любил и кровью доказал свою любовь. Такое не разрушается за месяц от королевского листа, будь он хоть всему свету открыт.

Разве он виноват, что страхом перед царём «отогнан бых» от своей земли? Он в тайной тетрадке давно доказывал, как плохо в России всем, от воинников до землепашцев. Но если прежде он произносил слова о «мучимых без милосердия» в приступе христианского умиления, обычном для книжных людей, то ныне брал их в союзники и стряпчие, включая в общий хор обвинений против царя. Этот всенародный хор с недавних пор постоянно звучал в нём, заглушая одинокий и въедливый тенорок совести.

Ещё одно соображение облегчило Андрею Михайловичу окончательное решение: в его глазах Россия и Литва не были так жестоко разделены границами, как Россия и Ливония, Литва и Турция. В обоих государствах жили русские православные люди. История, татарщина, вражда князей разделили их, но не порвали главных связей — языка и веры. Ещё неведомо, кто больше имеет прав на объединение русских земель — Москва или Вильно. После завоевания Казани русские стали составлять не больше половины населения разросшейся Московии. В Литве их было гораздо больше половины, исконно русские порядки хранились в чистоте. Если бы не бесчинства чуждых вер и ересей, Великое княжество Литовское можно было бы назвать истинной Россией. Какое же право имеет Иван Васильевич, поссорив два братских народа, говорить от имени русского? Это понятие он так же исказил, как и самодержавство.

Чем дольше думал он об этом, тем больше находилось у него оправданий перед своим народом. Перед царём оправдываться он не собирался. Тот отличался куда большим цинизмом и вероломством, чем сам Андрей Михайлович, и только смеялся над жалкими людьми, нуждавшимися в оправданиях. Но очень хотелось в некотором непроглядном будущем встать рядом с царём перед «неумытным судией» — Богом или грозным духом народным... Суд этот неподкупный важнее королевского пожалования.

Ещё важнее были новые известия, доставлявшиеся то Зубом («по ведомостям нашим с Москвы»), то гончиками князя Старицкого. Все словно сговорились пугать, предупреждать Андрея Михайловича о царском недовольстве. Иван Васильевич уже и вслух грозил «убавить князю Андрею чести, да и вотчин урезать». Он был уверен, что Курбский никуда не денется, и помаленьку начинал лакомиться его растущим страхом. Стали известны знобящие подробности убийства князей Репнина и Кашина — не на Поганой луже от руки палача, а у церковного порога. Кашин шёл к заутрене, и тут, на людной улице, в морозном сумраке, убийцы искололи его ножами. И тебя так убьют, князь, тебя, «любимого моего», по бесподобному выражению государя.

Кончался март. Стали известны имена новых воевод, готовых сменить Андрея Михайловича и его товарища. Младший из них, Бутурлин, был уже в пути, Морозов задерживался. Сырые ветры, прилетавшие с юго-запада, слизывали со стен остатки снега, добирались до льдистых уплотнений между зубцами. Последние особы, отягощённые сосульками, сползали с безнадёжным уханьем с крутых немецких крыш. Таяло время, торопя последние раздумья.

Княгиня совсем отяжелела, жёлтые пятна обезобразили милое лицо. В мартовские иды[37], по мнению лекарей, и на сильных людей наваливается меланхолия. Она усугубляла состояние княгини. Та страдала не только тошнотами, но и обмороками, за нею постоянно требовался присмотр. Полёживала в темноватой опочивальне, без радости встречая супруга. Он тоже приходил без радости, испытывая одну прощальную и безнадёжную жалость.

вернуться

37

Иды — название 15-го (в марте, мае, июле, октябре) или 13-го дня (в остальных месяцах) древнеримского календаря.

95
{"b":"598516","o":1}