С обзорной вышки открывался вид на дворовые строения и поля. Все, и крестьянские и барские, угодья были разделены и обозначены то стенками, то кучами валунов. Камнями разделялись даже отдельные поля в одном хозяйстве — пар и яровое, что, между прочим, было для Михайлы совсем нелишним: он едва начал разбираться в своих угодьях с помощью немца-управителя, а пашня под парами у латышей выглядела так же ровно зелено, как и проклюнувшийся яровой овёс. Мызник с башни в любое время мог увидеть, где трудятся его крестьяне, а где в берёзках прохлаждаются, тянут постылое барщинное время. За эдакий «прохлад» здесь управитель не выговаривал, как в России, а сразу бил.
По поводу битья крестьяне в первый раз и поклонились новому помещику через избранных ходатаев и толмача. Они привыкли говорить с хозяевами по-немецки — по-русски ещё не научились. И о поминке не забыли: старший ходатай — старик латыш с наголо выбритым лицом, отчего костистая грубость его была особенно заметна, поднёс Михайле бочонок густого пива. Местное тёмное пиво способно было размягчить самое твёрдое сердце.
Толмач сказал, что мужики просят приказать управителю не бить их палкой, как при немцах, а то они за молодых своих ребят не ручаются — утекут в Венден, к Бюринку... Просьба была сродни угрозе. Рука Михайлы дёрнулась к поясу — военный человек быстро отвыкает сдерживать себя. Но Михайло догадался, что, если уж эти угрожают, значит, доведены до крайности. Он велел позвать управителя Юхана, оставшегося от прежнего владельца мызы, ибо Михайло рассудил, что в переломное время убыточно менять надзирателей.
Юхан явился и сразу закричал на мужиков, размахивая неизменной палкой. Михайло не понимал ни слова по-латышски, но, зная, что холуи повсюду одинаковы, предполагал, что Юхан упрекает крестьян за беспокойство господина и обещает рассчитаться с ними за жалобу, как это принято от века. Проще всего было оставить их и забыться за сладко пахнущим бочонком, что непременно и сделал бы помещик опытнее Михайлы. Он слушал, слушал, как крестьяне возражают Юхану, всё дерзостнее указывая, маша руками в сторону Вендена, и вдруг одно соображение осенило его. Он окликнул управителя:
— Перетолмачь, чего они ещё хотят?
— Меньше работать! — ответил Юхан, честно уставясь выпуклыми водянистыми глазами и преданно выпячивая пивные губы. — Мало податей! Я укоряю — никак не можно, господин тоже кормиться надо.
Михайло живо оборотился к толмачу, скромно стоявшему в сторонке:
— Соврёшь — зарежу! — Толмач, будто проснувшись, дико взглянул на лезвие кинжала, наполовину извлечённое из ножен. — Об чём они орали?
Стараясь не оглядываться на наливавшегося кровью Юхана, он спотыкливо объяснил, что управитель угрожает крестьянам смертной казнью за невыход на работу и за жалобы, ибо таков, по его словам, московский обычай, благо время военное и суд господина — военный суд.
— Ты для чего это плетёшь? — сквозь зубы спросил Михайло Юхана.
Спрашивая, он уже понимал для чего. Засевшим в Вендене выгодно было, чтобы жители из-под Вольмара бежали к ним. Не исключено, что у Юхана были ссылки с венденскими немцами, но покуда не пойман — не вор... Михайло разрешил крестьянам:
— Бей и вяжи его, робяты!
Мужики, только что брызгавшие слюной на Юхана, не двинулись с места.
Они не верили в московскую силу. Вернутся прежние хозяева, их первых перевешают. Зачем им ввязываться в чужую драку? Оставили бы их в покое... Истинно смерды, заключил Михайло. Чем дальше, тем глубже проникало в его сознание это чувство природного превосходства над страдниками. Он приказал оружничему:
— Юхана в подклет, чтобы не сбежал. На Венденской дороге к ночи удвой дозоры.
— Надо бы в замок воротиться.
— Ништо, переночуем.
Михайло разрешающе махнул крестьянам. Те, без злорадства поглядывая на управителя, попятились к воротам мызы. Исчезали они странно — каждый доходил до ворот с таким видом, будто не собирался покидать двора, и вдруг прыжком оказывался за стеной, на воле. Они очень испугались, только Михайло не мог понять кого — хозяина или повязанного управителя.
Чёрное пиво с имбирём не успокоило Михайлу. Уже и солнце село за клюквенное болото, и серая пичуга, жившая на нём, провыла голосом насилуемой жёнки, а Михайло всё маялся на широкой немецкой кровати, сбивал пуховую перину. Выйдя в исподнем на крыльцо, послушав темноту до звона и бесовской музыки в ушах, возвращался в спальню, пробовал помечтать о незнакомой красе-девице, непременно ожидавшей его в высоком тереме, но лезли в голову крестьяне, Юхан, немцы и его собственные тайные дозоры на Венденской дороге... Он надеялся, что хоть кого-то они захватят, допросят с ножом у горла, уличат Юхана или крестьян. Безотчётное сомнение во всех своих и не своих делах мучило Михайлу. До утра никого не привели.
Задумываться воинскому человеку вредно. Михайло не мог не думать, ибо ливонская нескладуха брала его за горло. Уж так нелепо волоклась и спотыкалась эта война, что изначальный смысл её зыбился и пропадал, как в камышовых мелководьях рыбачий чёлн. Ушёл, и никому, даже вещунье-жене, не ведомо, вернётся ли рыбак и стоила ли того добыча. А где-то лежала впусте «подрайская землица», черноземное подстепье, с завоевания которой началось царствование Ивана Васильевича — Казанский, Астраханский, Крымский походы... Не были ли правы сгинувшие в опале думные люди, убеждавшие государя, что надо бить в одно место? Самое тщетное — мечтание об ином пути для страны. Но и самое завлекательное, сладкое, как запретная любовь.
Поздним утром, когда солнце поднялось над лесом на полкопья, на мызу снова пришли крестьяне. На сей раз их было больше, они выглядели неуверенно, задние жались к воротам. Толмач был тот же — пожилой латыш с безразличным, готовым и к усмешке, и к рыбьей сонливости рыхлым лицом. Он притворно оживлялся, только слушая Михайлу, крестьянские же речи переводил как бы через силу, отстраняясь от их опасного или смешного смысла.
Крестьяне спрашивали: правда ли, что они должны теперь, по русскому обычаю, вносить не только оброк помещику, но и подати царю? Как люди подневольные, при немцах они того не делали.
Казна с ливонских поместий денег покуда не тянула, слишком неопределённо было положение новых владельцев. Михайло отвечал, что с казной разберётся сам, крестьяне же пусть платят ему «по старине».
Толмач спросил про Юрьев день: если крестьянин уходит от помещика, учитывается ли при расчёте брошенный дом и огород? Михайло с некоторым злорадством объяснил, что не учитывается. Крестьянин должен ещё и «пожилое» уплатить, долги вернуть...
— Да вам зачем? В Кесь собрались?
— Некоторые собрались, — презрительно ухмыльнулся толмач. — Не в Кесь, а так...
— Али вам плохо у меня?
Крестьяне не ответили, а вежливый толмач, выражая их смущение, подвигал покатыми плечами. Бритый старик, давеча подносивший Михайле пиво, решился на последнее вопрошание:
— Чем нам, крестьянам, будет лучше при русских, нежели при немцах?
Ах, если бы Михайло мог обнадёжить их! В Москве, в приказах и обеих думах — дворовой и земской, — все были озабочены отношениями с немцами, а не с латышскими страдниками. Государь так же мало принимал их всерьёз, как и русских чёрных людей. И Магнус только ради немцев был извлечён из езельского захолустья. Сословные симпатии объединяли русских помещиков с прежними мызниками, переселёнными в Москву. Михайле и хотелось утешить мужиков, да ведь крестьянин не девка, ему неловко и бесполезно врать. Монастырёв пробормотал:
— Государь рассудит, какое вам дать облегчение. Вы бы помогали нам, и мы вас не оставим своей милостью.
Ему и самому было противно слушать себя, но что он мог ещё сказать?
Старик неожиданно улыбнулся и что-то спросил. Толмач перевёл неохотно:
— Примешь ли ты, господин, людей, ушедших от другого господина?
— Откуда?
— Из Влеха.
Под замком Влехом, много севернее Вольмара, были ещё с похода на Пернау испомещены Шишкины — род известный, побитый опалами и казнями, опозоренный двумя изменниками, но боевой и живучий. Григорий Михайлов Шишкин, добрый знакомец Монастырёва, получил двести пятьдесят четвертей по окончании последнего похода. Михайло помнил, как Григорий мечтал о продолжении войны, чтобы ему добавили земли «за кровь». И вот — его крестьяне текут к Михайле... Ужели и в Ливонию проникнет извечное соперничество русских землевладельцев из-за рабочих рук? Может быть, в прикреплении крестьян к земле есть разумный смысл, ибо оно восстанавливает мир между служилыми людьми? И опричнина миновала бы нас, если бы не Юрьев день...