— Я лепше тоже составлю грамотку, — заспешил Полубенский. — Они грамоте верней поверят!
— Ин напиши, — прервал его Иван Васильевич с какой-то пренебрежительной угрозой.
Через час Нагому было передано письмо, составленное без забот о стиле, но с откровенным расчётом, что паны радные тоже когда-нибудь его прочтут.
«Божьей милостью его царского величества вязня от князя Александра Ивановича Полубенского в Трикат... Ведается о том, что государь царь православный все городы Ливонии моцью величества своего и через огнь мечом и огнём побрал, а противящихся карали; ино яз, будучи вязнем, взят моцью, и царь православный жалованье своё и людям моим показал, живот дал и противников покарал. И вы бы ся государю царю не противили, ведаючи такую моць государя самого, войско и наряды великие, отдержатися не можетесь, занеже от короля нет нам отсеки и надежы от панов рады. А яз вам помочи не могу, а присяга от вас уж прочь... И пишу вам и в другой, и в третий, чтоб се есте государю не противили, вышедши добили челом, а не дали себя казнить. А яз вам по правде сказываю и Богом ся обещаю: поведёте не так, тое кровь наведёте сами на собя».
С таким письмом вместо осадных пушек в Трикат был послан Фёдор Молвянинов с сотней детей боярских и полусотней стрельцов. Для связи с Нагим и государем ему дали в товарищи Михайлу Монастырёва, впервые упомянув его в Разрядной книге. Именная запись в военной летописи была великой честью, но главная награда ждала обоих по взятии Триката.
Спускаясь по Вольмарской дороге в долину речки Абулс, узрев на её высоком берегу кладбище, церковь и замок, Михайло живо вспомнил свою холодную ночёвку. Разлив с заболоченными берегами выше замка выглядел нынче стылым и белёсым, как все озёра в начале осени. Было седьмое сентября, листья на ивах висели истомно, и много попадалось жёлтых. Тростник по берегам бурел и оголялся, скопления его прямых, тесно торчащих стеблей тоже напоминали об осени, усталости и тщете усилий — будто запасливый татарин, притомившись, вдруг вывернул из колчана остатки стрел и они без толку воткнулись в землю.
На броде их не упредили ни выстрелом, ни криком. Крохотное предместье было по-прежнему заброшено, лишь замок выглядел живым и грозным. Державцы Ян Бычковский и Щасный Малиновский заботились о своём хозяйстве: кусты под стеной были вырублены, дорога по ложбине оголена, ров прочищен. Русский отряд остановился перед подъёмным мостом.
Ров рассекал единственную седловину, соединявшую замковый холм с высоким берегом. Справа в низине зеленел лужок, слева поблескивал разлив с камышами, а прямо под мостом, на выносной стрельнице, торчали деревянными болванами немцы-драбы.
Князь Полубенский послал с Молвяниновым своего послуживца Кос-Малиновского, родича державна Щасного. Кос-Малиновский первым направил коня ко рву. Он крикнул по-немецки, потом по-польски — вызывал державцев. «С чим вы явились?» — откликнулись из башни. «Грамота государя царя Ивана Васильевича, — перешёл Кос на русский. — Да князя Александра Ивановича Полубенского!» Минут десять шли переговоры на трёх языках — на башне тянули время. Потерявший терпение Молвянинов дал знак сыну боярскому, вооружённому длинной пикой. Тот насадил на остриё заранее приготовленный свёрток с письмами и, крупом своего коня потеснив кобылу Коса, протянул пику через ров.
Через железную дверку из башни с опаской вышел драб в коротком кафтане со стальными наплечниками, в фигурно изогнутой железной шапке с козырьком. Он схватил письма и скрылся почти бегом, под гогот детей боярских. Ещё минут через пятнадцать со скрипом опустился мост, и тот же драб, выглянув из окошка над смотровой площадкой, махнул рукой: просим, гости дорогие!
Пожалуй, нигде в Инфлянтах, кроме Триката, башни и выступы стены не зависают с такой навязчивой угрозой над подъездной дорогой. Каменным, неживым угрюмством тянет от этих стен, напоминая о нелюдимых меченосцах с крестами на нагрудниках, давших монашеский обет ради завоевания чужих земель — даже не в радость себе, но для утоления какого-то властолюбивого зуда... Отряд, медленно двигавшийся по хитро растянутой дороге, был в полной власти пушкарей и стражи на стене. Всех можно было уложить двумя залпами из затинных пищалей. Литовцы вряд ли посмеют открыть огонь, и всё же сознание хотя бы временного бессилия перед людьми, ненавидевшими пришельцев, передалось даже коням: те дёргали шеями, отжимались от стен, рискуя оскользнуться в ров, подрезавший дорогу справа, и плохо слушались поводьев. Наконец двойные — сперва сплошные, затем решетчатые — ворота пропустили детей боярских и неожиданно закрылись перед отставшими стрельцами.
Дети боярские схватились за сабли, сшибаясь и гремя железом в узком проходе перед бергфридом. Двор от ворот до стены был шагов сто пятьдесят. Бергфрид имел вид шестиугольной башни в три-четыре яруса. Справа теснились какие-то сараи, клети, напогребицы. Не развернуться. У сараев сгрудилось два десятка драбов с ружьями-самопалами.
Навстречу Молвянинову вышел немолодой шляхтич. Кос-Малиновский соскочил с коня, потянулся с лобызанием. Это был Щасный Малиновский, державец замка.
Щасным — счастливым — он не выглядел. Бодро пушились одни усы, наплывавшие на сизые щёки и почти достигавшие тяжёлых подглазий. Во времена мирные были они предметом любования латышских жёнок из замкового предместья, на чьи полновесные бёдра сам Щасный поглядывал с полнокровным вожделением... Ныне растерянные и сердитые глаза Щасного откровенно тосковали — бес вас принёс, и что мне робить, я не ведаю! Письмо Полубенского давало некоторое успокоение; только имеет ли право пленник освобождать его, державца королевского, от присяги? Малиновский понимал, что не имеет, да вот поди ж ты: кому охота помирать?
— Пошто стрельцов отсёк? — рявкнул Молвянинов и двинул на Щасного коня.
— От гвалту, пане милостивый! Глянь, сколь тут немцев с самопалами. Стрельцы ли, немцы ли задерутся, я в ответе. Не гневайтесь, Панове, мы же вас в замок пустили по князя Александра письму. Слезайте с коней да погомоним за горелкой!
Мягкое «г» влажно и просительно перекатывалось на толстом языке Малиновского. Молвянинов упёрся было:
— Впусти стрельцов!
— Я их впущу. Ты их удержишь, покуда мы в горнице сидим?
Фёдор подумал и первым соскочил с коня. Детям боярским наказал: «С сёдел не сседать, сабли держать наголо!» Вдвоём с Михайлой они вошли в жилые горницы, где ждал их другой державец — Ян Бычковский, совсем уже старый человек, едва поднявшийся со скамьи. Стол был накрыт. Молвянинов уставился на блюдо с окороком, сглотнул слюну. Путь от Вольмара до Триката неблизкий, утром не ели... Щасный, великий любитель застолий, стал потчевать московитов и сам не отставал, торопясь залить последние сомнения.
Молвянинов, умягчившись сердцем, постановил:
— Нехай драбы оружие сдают, а у шляхты я сабель не трону. С Литвой у нас мир.
— Хорош мир, — проскрипел Бычковский. — Князь Полубенский не под пыткой ли грамоту до нас писал?
Этому старику (лет шестьдесят, прикинул Монастырёв) была, как видно, не страшна смерть. Он бы и в замок московитов не пустил, да Щасный забрал всю власть. Другие литовцы ни в осаде сидеть не захотели, ни московитам кланяться и подались на юг, к Ходкевичу. В замке остались драбы, которым не уплатили денег. Они сказали, что без денег не уйдут.
— Князь Полубенский, — веско ответил Молвянинов Бычковскому, — за государевым столом меды пил.
— Стало, купили, — буркнул старик потише.
— То дело совести князя Александра, — сыто откликнулся Молвянинов. — Наше дело — драбов разоружить.
Щасный был рад увести гостей во двор, покуда вздорный Бычковский не затеял свары. Но разоружить драбов оказалось непросто.
Они по-прежнему стояли во дворе замкового двора, только теперь их стало больше — к ним присоединилась стража со стен и башен. Монастырёва и Молвянинова встретил сомкнутый строй доспехов — побитых, небогатых, но заслуженных. Из-под козырьков железных шапок смотрели одинаковые, ослепшие от недоверия и ненависти глаза, похожие на ружейные дула. И дула, выразительные, как глаза. В первых рядах посверкивали копья — на случай, если дети боярские, игравшие саблями, бросят на драбов своих коней.