«И не стыдно тебе, бугаю, – говорили они ему, подбоченясь, – целыми днями руки в брюки стоять возле Красной площади, честной народ объегоривать?! Да тебе пахать надо от зори до зори, как мы в своё время пахали – при Сталине-то! А ты, паразит гладкий и толстомордый, новым русским заделался, жуликом-аферистом на прежний лад! Под гайдаровскую воровскую дудку безсовестно пляшешь, честь и стыд потеряв. Стоишь на солнышке-то и баклуши бьёшь, всё нажитое нами богатство в распыл пускаешь! Кто работать-то будет, скажи, если такие быки, как ты, ни черта не делают, не производят?! Нам, что ли, прикажешь опять к станкам становиться, и вас, молодых дармоедов, кормить и поить начинать, обучать, обувать, одевать и вооружать как раньше! Чтобы немцы с французами в очередной раз вас, торгашей-сладострастников, голыми руками не взяли!»
«Бабки! Ядрёна мать! – не сказать хотелось в ответ, а прокричать Вадиму. – А ни пошли бы вы на х…р отсюда со своими нравоучениями! Без вас, старых ведьм, тошно! Я что ли виноват в том, что мои знания и мои мозги, мой диплом с диссертацией и на хрен теперь никому не нужны?! что довели советских учёных и инженеров до такого нелепого состояния?! Я шесть с лишним лет отработал в сверхсекретном НИИ – и сбежал оттуда. Потому сбежал, что сил уже не было никаких тамошний бардак терпеть и переносить, за здорово живёшь получать зарплату. Вы мне спасибо были б должны за это сказать – по-хорошему-то если, по-человечески, – что я вам на ваши скудные пенсии зарплату свою кандидатскую добровольно отдал, что вожусь теперь вот в этом торговом дерьме, всех москвичей пивом и жвачкой кормлю, снабжаю дорогим куревом. А вы, наоборот, меня грязью мажете и материте, не зная толком дела всего, не зная сути. Дуры тупорылые! наглые! Топайте давайте домой – и побыстрей, пока я ещё себя контролирую…»
Но ничего подобного, конечно же, он праздным бабкам не говорил – как мог терпел и держался. Но только ещё больше мрачнел и чернел после их ухода, за сигареты нервно хватался, за спички – и долго потом стоял и курил, глубоко задумавшийся, дым из себя выпускал густо как паровоз из трубы. Потому что чувствовал, разволновавшийся, высшую справедливость в их неоправданно-злых словах, в которой стыдился себе самому признаться…
12
Держать себя в жёсткой психологической узде и не хандрить, не сдаваться, да ещё и покупателям кланяться и улыбаться ему удавалось с полгода. Но ближе к лету силёнки его моральные и физические подошли к концу, и на него навалилась усталость жуткая, плохо переносимая, да ещё и апатия вперемешку с истерикой, которой он разражался перед семьёй всё чаще и чаще.
В жарком и солнечном мае ему уже совсем не хотелось, муторно было до тошноты и головных болей на опостылевшую работу ездить. Ежедневно видеть там тупые торговые морды новых своих сослуживцев, бездарей и проходимцев по преимуществу, кретинов полных и неучей, слушать их рассказы похабные про кабаки и секс, и все остальные “прелести жизни” – такие же грязные в их устах, грубые и отвратительные. Как все они по вечерам лихо “гуляют” и трахаются напропалую, упражняются в сексе, насмотревшись порнухи, а днём объегоривают лохов-покупателей, товар гнилой и просроченный им нагло “впаривают” и “втюхивают” – и дико радуются от этого. Он понял, что ошибся с новой своей профессией, сильно ошибся, и напрасно в горячке, в запале душевном старую кабинетно-учёную жизнь на торгово-уличную променял, которая стала ему омерзительна.
Он начал здорово тосковать по прежней научной работе, по институту, книгам и письменному столу, по людям тамошним, наконец, бывшим своим товарищам, которые не были идеальными, нет! – но в сравнение с алчными, грязными и подлыми торгашами они уже стали казаться ему почти-что ангелами.
От навалившейся на него хандры уже даже и деньги бешеные не спасали, как раньше. Наоборот, раздражали только. Ибо деньги хороши и желанны не сами по себе, а именно как следствие проделанной большой и важной работы – так всегда думал и считал Вадим, с такими мыслями жил, учился и трудился прежде. Деньги – это не цель, не смысл всего сущего, и даже и не ориентир, каковыми они являлись в бизнесе и торговле.
От этого-то – утеряв нечто главное в жизни, призвание похоронив и талант, и этим опрометчивым, глупым поступком как бы добровольно оборвав с Господом Богом связь, с блаженной Вечностью и Бессмертием, – он то и дело срывался на родственников. Детей и жену, главным образом, что были всегда под рукой, всегда рядом, – которые в эти чёрные дни к нему уже и подходить боялись…
В июне Вадим не выдержал, сказал супруге Марине, что очень и очень устал, во всех смыслах, и не хочет больше работать в торговле, пивом со жвачкою торговать, которые ему обрыдли.
– И что теперь делать будешь? куда пойдёшь? – с испугом спросила жена. – Ты посмотри, как сейчас тяжело с работою-то… А как люди плохо живут, посмотри, еле-еле концы с концами сводят, питаются через раз, пустые бутылки по ночам собирают и потом сдают за копейки. Даже и те, кто работают по восемь-десять часов в конторах каких-нибудь, институтах… А у нас с тобой дети, Вадим, а я не работаю, сижу в декрете. Жить-то как будем, скажи? Ты об нас-то троих подумал?
И она дотошно начинала расспрашивать и выяснять причину пессимизма и паники мужа: почему он в такое жуткое, переломное время вдруг вознамерился с больших стабильных заработков уйти и доходной работы, семью пустить по миру. На соседа Николая несколько раз указывала и бедового братца его, которые-де в новую жизнь как лихие гонщики в крутой поворот вписались – безо всяких там чёрных мыслей и переживаний, ненужных и крайне вредных для человека, пессимизмов, паник, проблем.
– Ты-то чего так как они не можешь, ответь? – допытывала она его. – С чего тебя-то так всего трясёт и дёргает ежедневно?
– С того и трясёт, Марин, – нервно и сбивчиво отвечал похудевший и посеревший Стеблов, с тоской и одновременно с мольбой на супружницу милую глядя, – что торговля эта грёбаная постыла и противна мне, до глубины души омерзительна. Как, кстати сказать, и все дебильные торгаши с нашей фирмы, у которых только одно на уме и на языке: кто из них вчера больше выпил и съел, и у кого больше любовников и любовниц, которых они по ночам до полусмерти якобы “шпарят”, до ору дикого. С ними спокойно разговаривать можно, общаться, только если ты сам с перепоя сильного, с бодуна, когда голова совсем не работает, не соображает. Мне тошно с ними, неучами, пойми. Потому что мы с ними из разного теста слеплены, разной породы! Я в последнее время, как только к офису нашему подхожу и представляю их всех, похотливых, пьяненьких и тупорылых, – так меня сразу же всего трясти начинает: будто там меня будут насиловать, бить. Мне волком выть хочется, право-слово, назад повернуться и домой убежать поскорей! Разве ж можно жить и работать с таким-то траурным и паническим настроением! Из последних сил себя сдерживаю и терплю. Но и мои силы не беспредельны, как видишь.
–…А как же Колька работает, не поняла, и его брат? Почему им-то обоим там очень даже здорово и комфортно?
– Брат Николая – профессиональный торгаш. Торговля – это его стихия. Рестораны, любовницы и кутежи – всё это ему ещё с прошлых советских времён родное. Он и тогда, при советской власти, вспомни, точно таким же Макаром жил: из кабаков не вылезал неделями, из притонов новоарбатских и казино, баб менял ежемесячно как носки. Раз пять уже был женат, и ещё столько же женится. Потому что человек абсолютно дикий – без тормозов, как про таких говорят, без чести элементарной и совести. Как, впрочем, и все они, торгаши – поганые, пустые людишки. Подешевле купить, подороже продать; разницу положить в карман и просадить её тут же в борделе со шлюшками, – вот и вся их незатейливая жизненная философия и политика. И срать они хотели на всё и на всех – потому что убогими родились по уму и по сердцу, убогими и безталанными. И оттого-то с рождения всех ненавидят – талантливых и плодовитых, прежде всего, у кого хоть что-то есть за душой, кто хоть к чему-то возвышенному стремится. Хотят непременно унизить и опустить таких, в собственном дерьме извалять, мерзости – потому что дико способным и талантливым людям завидуют…