Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Это родина, — думал Остап, — родина!..

Это своя земля, свои колосья, свой ветер, свои звезды. Там, на чужбине, все было далеким, враждебным, здесь все свое, близкое, родное.

Это — родина.

Далеко на дороге послышался женский смех, громкие выкрики Горпины, и скоро из темноты выплыли две белые фигуры.

— Ось вин, целуйся з им!..

Горпина, смеясь, толкала Ганну к Остапу.

— Та пусти ты, скаженна[6], — упиралась Ганна, — пусти!

— Ни, — хохотала Горпина, — поцелуйся, тоди пущу!..

Чужим, вдруг охрипшим голосом Остап попросил:

— Пусти, Горпина, не мордуйся.

— Ой, та мени ж до Фроськи побигти треба... — спохватилась она вдруг.

И снова вихрем унеслась в темноту.

Ганна и Остап долго молчали.

— Ну, яка ж ты стала, кажись...

— Та тут же темно...

— А я огонь зажгу...

Вспыхнувшая спичка осветила их лица.

— Така ж гарна, як була...

— А ты трохи постарив...

— Ось отдохну, помолодию...

Спичка погасла. Стало совсем темно, темней, чем было раньше.

— Ганка...

— Ну?..

— Що я хотив казать...

— Ну що?

— Не верю я, що дома, що тебе бачу...

— И мени — як во сне...

— Ганну...

— Ну що?..

— Ганну, милая...

Он сел на завалинку и притянул Ганну к себе.

— Ты об мени не забула?

— Та ни... що ты... Завсегда... День и ночь... Уси годы думала только об тоби...

В темноте вечера шопотом рассказывали друг другу о годах ожидания, томления, тоски. Непривычными, будто чужими, незнакомыми словами, нескладно, отрывисто, стесняясь, говорили, часто совсем не то, что хотели, но друг друга понимали с полуслова.

— Теперь кончилось... Теперь добре заживем...

— Тильки скорише уйти от Рудого... Силы з им немае... терпеть бильш не можно...

— Зараз кончай. Хоть завтра.

— Теперь бигты треба. Ругать буде.

— Я проведу до дому.

— Ни... Ты с утра пристав, не треба.

Долго, неотрывно прощались, пока соседи не спугнули.

Несмотря на позднюю пору, к хате подходили знакомые и родственники. Пришел товарищ юности Петро Бажан, черноглазый, смуглый и вихрастый, как цыган, сверстник и однополчанин, раненный еще в четырнадцатом году под Стрыковым и с тех пор пропавший. Пришел с гармошкой, навеселе, Микола Рябой, пьяница и кулачник, отсидевший пять лет в тюрьме за убийство в праздничной драке. Принес самогон, назойливо угощал и длинно ругался. Потом тут же под плетнем неожиданно заснул. Пришел сосед Назар Суходоля, молчаливый и тихий, как неживой. Люди толпились вокруг Остапа, жадно выспрашивали о Киеве, о немцах, о гайдамаках:

— Що ж воны туточки на время, чи навсегда?

— А як с землей буде? Воны нам здесь панов вертают, знов ярмо на выю[7] натягивают...

— Уже и приказ такий дан — землю всю вертать, а що мужики посеяли, то панам отдать...

Остап молчал, узнавая от людей больше, чем сам мог сказать. Все, что в Киеве у казармы рассказывал ночью слесарь Федор Агеев, оказалось живой правдой. Все, что видел и слышал Остап на киевском вокзале, в вагоне поезда, на станции Варевки и по дороге в деревню, все, что тревожно прорывалось в вопросах и рассказах односельчан, — все, все было единым, цельным и ясным до конца.

— В Британы пришел немецкий отряд. Завтра, гуторят, будут хлиб шукать... Кто сховав, того в город, в острог...

— Брешут, не може того буты...

— Ось як сам побачишь, тоди скажешь — брешут чи не брешут.

— В Авдеевке дезертиров шукали, двух в волость увели, а третьего в степу зараз расстреляли.

— Гуторили, що агитатор... Большевик...

— Матрос...

— Ну и що ж...

Уже с полей потянуло холодным ветром, уже давно померкли звезды, на востоке вспыхнул розовым золотом широкий край неба, когда люди разошлись, и Остап, кутаясь в старый отцовский кожух, докурив трубку, стал укладываться на высохшей прошлогодней траве в покосившемся ветхом сеновале.

IV

Боялись выезжать в поле на работу. Ждали с часу на час гостей. Представители державной хлебной конторы, сопровождаемые гайдамаками, трижды обойдя всю деревню от края до края, ушли несолоно хлебавши и клятвенно заверили, что завтра придут немцы:

— Воны возьмут!.. Не спытают!.. Та що шомполами з мотни пыляку выбьют!.. Ось побачите!..

— Побачимо.

Тем, кто в испуге отдавал последнее, агенты выписывали реквизиционные квитанции, и мужики, долго глядя вслед удаляющейся подводе, печально теребили в руках небольшую желтую бумажонку. Тяжкий опыт подсказывал, что бумажонке грош цена.

— Що з ней робыть?

— Подтереть кобыле хвост.

— А за що же я послидний хлеб отдал?

— Було б не давать.

— А як немцы придуть?

— Ну и придуть.

— А що тоди буде зо мной?

— Що з людьми, то з тобой.

Непривычно для весны возились по дворам и клуням, собирались у ворот и завалинок, часами спорили, читали приказы на телеграфных столбах:

«Сим оповещается население, что вся власть на Украине принадлежит гетману всея Украины Павлу Скоропадскому, признанному военными командованиями германским и австро-венгерским, выказавшими готовность в полном единении с украинской администрацией поддерживать эту власть всеми силами и сурово карать непослушных».

— Уси карають... И рада карала и немцы карают...

— А що ж теперь рада? А? Що ж наши хитри пани? Сами ж немцев звали, сами просили — приходите, владайте, коммунистов сгоните, — а теперь, значит, сами по башке получили? А?

Петро Бажан скручивал толстую и кривую, как заскорузлый крестьянский палец, лохматую цыгарку и, смачивая языком серую шершавую бумажку, говорил:

— Хай друг дружке голову згрызают, нам буде легше. Хай разгребают дорогу большовикам. А колы що — то и мы поможемо. Верно, Остапе?

— Верно, тилько — не «колы що», а зараз треба большовикам дать подмогу.

Лицо Остапа в последние дни стало совсем хмурым. На серые, с темным отливом глаза тяжело насели широкие путаные брови, крепко сжались челюсти. Упрямо, подолгу молчал Остап, только круглые бугристые желваки медленно ходили, точно маленькие жернова.

— «Зараз», — передразнивал Петр, — «зараз», а чем мы им зараз поможемо? Коли придут — мы и поможемо!..

Остап чуть усмехнулся, броня поднялись, глаза посветлели:

— Коли мы поможемо — воны и придут.

Он говорил медленно, тихо, будто нехотя.

— Перво-наперво, ничего немцам не давать!.. Ничего!.. Ни за гроши, ни за бумажки, ни в обмен!.. Воны придут грабувать, воны останний шматок из глотки вырвут, — а мы молчати будемо? Ни!.. Годи!.. Не то время!..

Он тяжело думал, подыскивая нужные, ускользающие слова.

— Воны пришли на чужу землю, пришли нас давити. Воны нас и в плену досмерти мучили, голодом морили, убивали, а зараз тут, на нашей земле, мусят плен зробить?..

— Ты ж не бреши, не бреши, — зло надрываясь, кричал, размахивая кулаками и все больше свирепея, похожий на большую лохматую дворнягу, Дмитро Кочерга, — коли б тильки гроши платили — хай беруть!.. Воны — законна власть!.. Воны большовиков бьют!.. Воны порядок наводять!.. А вы — за комиссаров?.. Вы — против веры православной?..

— Годи, годи, — отталкивал его Петро, — погавкав, помовчи! Ты сколько б немцу ни дав, в сто раз больше сховаешь!

— Мое добро, могу ховать!..

— Ото ж, вера православна! — смеялся Петро, открывая под черными цыганскими усами ряд ровных зубов. — Вин тридцать десятин засеял в прошлом году и стилько ж в цим. Куркуль бисов!..

— У его по шести батраков бувало!

— Зараз трое на него спину гнуть!

— У, сука! Немцы палять, грабують, немцы як хочут гвалтують, по всей Украйне кровь наша тече, а ему — законна власть, вера православна!..

Темными весенними ночами собирались на задах, где узкие нарезы огородов уходили в темнеющие поля; и всегда сходились в кучки, оглядывались, говорили почти шопотом, все об одном и том же — о немцах, о гетмане, о земле, о хлебе, о коммунистах.

вернуться

6

Сумасшедшая.

4
{"b":"597531","o":1}