Литмир - Электронная Библиотека
A
A
* * *

Как заснул Пиля улыбаясь, так с улыбкой и проснулся. Но когда открыл глаза, лицо его вытянулось, и нижняя челюсть сама собой отскочила: пред ним, грузно опираясь на палку и посмеиваясь, стоял жирный-прежирный старик-якут Талимон. — Ладно спишь, — сказал якут и захихикал, — так спит медведь в берлоге. Пиля вспомнил, что должен якуту много денег, а старик крутой, беда. — Ты, вижу, женился? — строго спросил якут, опускаясь у потухшего костра. — Нет, — ответил Пиля. — Я бедняжка… Где мне… — Нет? Хорошо сказал, очень хорошо сказал. А почему же с женщиной в одном мешке спишь? Пиля робко пощупал меховой мешок, в котором лежал и, толкнув в бок пробудившуюся Гойлю, виновато проговорил: — Женился… Забыл совсем… Маленько женился. Верно. — Давно? — Да-авно, — неизвестно для чего соврал Пиля. — Когда же? — Вчера, маленько… Быстрым оленем выскочила из мехового мешка Гойля, приподнялась на цыпочки и крепко по-молодому потянулась, потом пошла за снегом, чтоб согреть чай. Круглая, как у огромного филина, голова старика повернулась вслед Гойли, и черные, живые глаза заблестели похотью. Он причмокнул губами, прищелкнул языком и спросил вылезавшего из мешка Пилю: — Где достал, сколько калыму давал? Баба хороша, карауль бабу. — Баба ничего. Ладная баба, — ответил Пиля. Он встряхнул мешок и в раздумьи остановился, с опаской посматривая на якута. — Год нынче худой, белка худая, улов худой, — начал Пиля пискливым голосом. — А я тебе, бойе, должен ой, как много… Как и быть, бойе, как и быть… Я бедняжка есть… — Баба моя старая, худая, живот отвис… — в тон ему, так же пискливо ответил Талимон, и смешливые морщины пошли от глаз по всему лицу. — Понял? Весело, шумно вошла Гойля. За нею три собаки. — Геть, геть! — кричала на них. — Пиля! что-ж ты стоишь, как горелый пень. Почему погас костер? Почему гость сидит в холоде? Ну, ну! В чуме мороз, но вот заклубилось трескучее пламя, мороз ходу, ходу, и вскоре такое тепло сделалось, что Талимону пришлось снять лисью шубу. Красная суконная рубаха, через всю грудь две серебряных цепи: одна с большим крестом, как у попа, другая с часами; вокруг тугого живота серебряный с насечками пояс, руки в золотых перстнях и кольцах. Бросив острый взгляд на якута, Гойля услужливо засуетилась: гость богатый, может даст денег, может — подарит кольцо. Гойля быстро заплела черные густые косы, быстро надела шитый бисером нагрудник-халми: гость знатный, пусть смотрит, пусть любуется ее красой. А Пиля сидел, повесив нос, шлепал толстыми губами и боялся взглянуть в глаза богатому купцу. — Баба моя совсем износилась, — посматривая на круглые бедра Гойли, говорил гость, — а я хоть стар, но еще крепок, как три сохатых. И золота у меня много. В тайге закопано и там, и там… — Куда идешь, бойе? — спросила Гойля. — На ярмарку. Мой караван — сто голов. Остановился недалече. Гляжу — чум, слышу — собаки лают. Ага, думаю, стойбище. Вот пришел. — Угощенья у нас нету… Я бедняжка есть… — засюсюкал Пиля. — А вот, — сказал якут и развязал огромную суму. — О-о! — враз вскричали тунгусы. — Огненная вода! Вино!.. — А вот, — проговорил якут, выкладывая большой кусок сахару, копченые оленьи языки, связку баранок. — О! Само слядко! — вскричала по-русски Гойля. — Сахар, — гортанно сказал старик, — он сладок, как женщина с розовыми щеками… Нет, женщина, в сто раз слаще. Когда она целует… о-о, тогда — защурился старик и поцеловал воздух. — Зачем так говоришь?! — прервала его женщина, раскусывая сахар и раскладывая всем по кусочку. — Ты старый, у тебя жена, дети, внуки. Якут захихикал, подбоченился и сказал веско, с расстановкой: — Молодое дерево гнется, старое — твердо, как железный кол. Но вот вскипело все, сварилось, и чарка с водкой пошла по рукам. Все веселей и веселей становился Пиля, все громче, задорней хохотала его жена. Толстощекое лицо якута стало красным, лоснящимся. Он хохотал вместе с Гойлей, незаметно подмигивая на тунгуса, заводил песню, бросал и все чаще поддавал вином пару. — Пиля! — крикнул он сквозь смех. — Смотрю на тебя и дивлюсь. Много людей пересмотрели мои глаза, такого впервые видят… Да ты бы взглянул хоть раз на себя в воду, что за образина. Тьфу!.. Ты не сердишься? Я тебе большой друг, и ты мне друг… Ну, зачем тебе жена, ну, зачем, скажи?.. Пиля враз перестал смеяться. — Хорек и тот знает, пошто сделана жена, — оттопырив губы, процедил он. — Ха-ха! Хорек!.. — воскликнул якут. — Из хорька чиновник шубу шьет, а твоя шкура шаману на бубен разве. Пиля отвернулся, прикрыл лицо руками, засопел. — Обидно, обидно это… Старый барсук ты, вот ты кто! — Ха-ха-ха!.. Я барсук? — по злому захохотал якут. — А долг? Нешто забыл, сколько должен? Подай сюда! А нет — в тюрьму! Гойля испугалась, дрожащей рукой сует в самые губы Талимону вина: — На, выпей, бойе, выпей. И сама пьет, проглотит водку, встряхнет головой, сережки звякнут. — Ты не сердись, друг, я бедняжка есть, — умиротворенно сюсюкает Пиля. — И ты не сердись… Я тебя люблю, я тебе весь долг прощу, отдай мне Гойлю. — Как можно! Что ты! Ты сдурел? — хрипло сказал Пиля. — Отдай. Я твой друг. Я буду тебя любить. Ты двадцать оленей давал за нее калыму, я тебе дам сорок. Дам сто! — Торгуй у шайтана дочь. Разве мало тебе баб? Ищи. — Я нашел. — Как бы мой нож не нашел твое сердце! — возвысил голос Пиля, и глаза его перекосились. Отточенный нож валялся у костра, манил. Рука Пили заиграла. — Ну, спасибо, друг… Так то ты уважаешь меня, — оскорбленным голосом сказал якут, вздохнув. — Разве я на вовсе прошу Гойлю? Я не на вовсе. Эх ты… — Не на вовсе? — спросил Пиля. — А на долго ли? — голос его вилял. — На месяц. — На месяц? Нет на месяц нельзя. И Гойля подхватила: — Как можно!.. Нельзя… нельзя! На-ка, бойе, выпей. На еще. А Талимон подкатился к самому Пиле большой копной, сел на корточки, руки положил ему на плечи: — Мой батька уважал твоего батьку, моя бабушка уважала твою бабушку. Пошто меня уважать не хочешь? Эй, Пиля! Самый лучший друг… Ну, а на неделю можно? — Нет. — Ну, на день? — Нет! — упорно, резко рубил Пиля. — Ну, на час?.. — На час? — переспросил Пиля и, упираясь пятками, немного отполз от якута. Тихо стало. Словно застыло все. Даже звериный жир на горячей сковородке перестал трещать, и языки пламени к земле приникли. — На час ежели — можно, — просто, от всего сердца сказал Пиля. — Корыстно ли? На час можно. Чего тут… Как затрещит на сковородке жир звериный, как взметнется пламя, и гиканье, и песня. И сам Пиля пляшет, и Гойля пляшет, и старый Талимон трясет толстым животом. И смех, и слезы, и собачий вой. Вина! Дайте Пиле огненной воды. Еще, еще! Э-эх!! Чум пляшет, земля трясется, белый снег под ногами вьюгой вьет. Вей-вей-завивай. Пуще, пуще! Э-эх!! Упал Пиля и хохочет. Хохочет, хохочет. Схватил Пиля за шиворот собаку, целовать стал. Подполз к деревянной ступе, что сулихту толкут, целовать стал. Плачет и целует, плачет и целует, хохотать стал: он самый сильный, самый богатый. Его жена самая красивая. Две урбахи, три урбахи… Ха-ха-ха… На час, корыстно ли… Где Гойля? Где Талимон?!.. Стойте, ужо… Амиткалле… Амиткалле!.. А, шайтан, попался!? Агык!! И словно сохатый в яму — ух! По чуму пьяный Пилин храп пошел.

* * *

Вот и весна явилась. Журчат ручьи. Под солнцем журавли плывут. Проснулась тайга, стряхнула зимний белый сон, позеленела. Пиля один. Не встретил весну. Ушла весна и не простилась. — Мошенник… — не сходит с языка у Пили слово. На час брал, совсем тащил. Дни идут за днями. Трава. Цветы. Белки хоркают, птицы свирельные песни завели. Солнце жаркое, солнце светлое. А Пиля один, нет Гойли. Думает Пиля думу неотвязную, утирает рукавом глаза: — Один да один… Скушно… Ой, совсем один. Прошло лето, не сказалось. А там и осень. А там — зима. Хлопнул мороз, сковал мороз воды бегучие. Снегом накрылись все пути, все тропы. И угрюмый медведь давно в берлоге лапу сосет. — Гойля!.. Гойля!!! Нету. Эх, стоит-ли без Гойли жить! Страшный Пиля метался, по бестропным путям, он больше не кликал Гойлю. Однажды, когда стояла луна и мороз трещал, он выл, как собака и плакал. — Прощай… Прощай.

79
{"b":"595056","o":1}