Дантист появился еще задолго до революции, но он работал тогда очень осторожно, робко, козьей ножкой. Теперь же в ручищах у зубодера железные клещи: вырывает целыми деревнями. Прошли мы одну деревнюшку — сплошной пустырь, словно провалившийся рот старухи: ямы в челюстях, где сидели избы, два колодца и три несчастных избенки по краям. Вот вам революция: тут все мертво, повержено, опрокинуто, выкорчевано с корнями: валяются гнилые бревна, черепки, доски, мусор, разбитые кирпичи, дохлая собака, расплющенный в лепешку кот с веревкой на шее, кучи навоза, отбросы, грязная рвань, тряпье. А где-то вот за той рощей, и на пригорке, и у речки, строится новое — пока во имя собственной утробы, а там видно будет: паровоз истории мчит, куда надо, глаз машиниста зорок, и рука тверда.
Слышно, что и в губерниях центральной России происходит такая же ломка деревни. Не знаю, так ли это? А вот в Петербургской губернии видел лично. Деревня взорвалась, избы летят вверх и широким веером падают на новые места, где им и быть надлежит. Мужик перестал бояться разбойников, колдунов, привидений, леших, всей той нечисти, которая загоняла его в муравейник, в хлев, в деревню, и желает жить на свободе, 1000 человеком: против разбойника топор, а чорт из болота вылезет — в плуг его, подлеца, пахать!
Ближайшие пятьдесят лет изменят лик мужичьей деревни до неузнаваемости. От многих сел останутся лишь церкви, да поповские дома, а иные села превратятся в города.
Так шли и рассуждали мы с Кузьмичем. А навстречу человек, стекольщик, возвращается из соседнего совхоза. Оказывается — крестьянин, костромич. Ну, как тут не погуторить. Присели.
— У нас, в Костромской, все по-старому, на хутора не выезжают. Нам никак нельзя, потому все мужики на летние заработки уходят в Питер да в Москву. Дома одна баба. Какой же тут хутор может быть? Обстоятельства препятствуют. Вот в чем суть. Еще сотню лет не вылезти из деревни. А в бывших поместьях у нас работают коммунары из безземельной бедноты. Только у них не выходит ничего, мир не берет, такая свара — страсть! Многие бросили, на фабрики ушли. Впрочем, у нас вот какая реформа в деревне: с узкополосицы на широкую полосу перешли.
— Как так?
— То есть, передел земли. У кого, скажем, в поле было тридцать полос, соединили в пять, у кого десять, соединили в две. Так сподручней.
* * *
Шагаем дальше. Все те же поля и перелески. Небо спокойное, чистое, и воздух неподвижен. Взлобки, увалы, суходолы. Солнце снижается. Тишина. Мысль уходит в прошлое, переводит стрелку времен к началу Руси.
Лязг мечей и топоров, свист стрел, бесконечные костры пожарищ, все окутано криком и ужасом. Новгородские ватаги десятилетие за десятилетием продвигаются к берегам Балтики. Осевшее здесь финское племя пружинит. Но славяне, как лавина с горы, ползут вперед, все подминая под свой лапоть. А навстречу седая волна: с севера — шведы, с запада — литва и немцы-меченосцы. И вот две волны вражья и наша — схлестнулись в шипящий вал. Запылали целые селенья, запахло порохом, болота и хляби начинялись человечиной, как рубленым мясом пироги, от топота копыт гудела земля, и небо день и ночь было черно от дыма. Новгородские пятины слали и слали людей на смену убитым. И вот русский липовый лапоть в конце концов победоносно расселся здесь, возле озер и речек. Немые курганы эти страницы седой старины — разбросаны то здесь, то там, среди лесов и пашен. Они ждут просвещенного чтеца с искусной лопатой и широким знанием.
— Вот, представь себе, — говорит мой спутник, — что ты навсегда ушел из города к этим полям, лесам, к этим людям, и никогда в город не возвратишься. Как бы ты чувствовал себя?
— Я бы чувствовал себя повернувшимся спиной к солнцу и уходящим от солнца в мрак.
— Ты бы не мог этого сделать?
— Нет.
Спутник молчит, думает, на лице его грусть.
— Жаль, — говорит он. — Конечно, это был бы подвиг. Подвижники так редки теперь. А прежде были. Я знал учителей, учительниц, врачей, которые уходили в народ и там помирали, отдав народу все. Теперь остались на долю мужика только наемники и люди без всяких нравственных устоев. Город грабит деревню и материально, и духовно. Все наиболее способное, талантливое стремится из деревни в город, порывая с деревней навсегда. Что же будет с нашим мужиком? В чем его спасенье от тьмы, от нищеты?
— В воздухе.
Он вопросительно взглянул на меня, по серьезному улыбаясь.
— Очень просто, — легкомысленно сказал я. — Когда люди научатся летать, как галки, весь уклад жизни перевернется вверх дном. Воздвигнутая экономической необходимостью стена меж деревней и городом окажется слишком низенькой, чтобы с ней считаться. И два враждующих, или, если хочешь, чуждых друг другу стана — примирятся, сольются вместе. Настоящий свет примчит в деревню воздухом. А стремление жить в чистоте, с глазу на глаз с природой перетасует мужиков и горожан, как колоду карт.
— Не хочешь ли ты этим сказать, что город все время об'егоривал деревню, как шулер, и карты у него были крапленые?
— Вот именно. Это самое и хочу сказать. А впоследствии игра будет в ничью. Хотя, вообще-то говоря, игра в ничью мало интересна.
Долго бы философствовали мы в чисто-русском стиле, и, конечно, залетели бы в небеса, но вот пред нами деревня Рогулька. Вспаханные полосы. Камнищ 1000 и и камни покрывают пашни. Навстречу, дубом в телеге, едет старик.
— Дедушка, — говорит агроном. — Почему же вы сотни лет сидите на земле и не можете очистить ее от камней?
— А поди-ко очисти сам, — отвечает дед. — Эвот какие валуны. Сила не берет. Вот вы помоложе, возьмите, да и постарайтесь, ежели желательно.
— А как же хуторяне чистят? Там все прибрано, камни при дороге, в кучах.
— Сказано, сила не берет, — уезжая, бросает старик.
Агроном вдогонку кричит:
— Если вы бессильны, то на ваше место придут сильные люди, выгонят вас вон и очистят землю! Так и скажи мужикам.
Дед оглянулся и послал нас в самое свинячье место.
* * *
Спрашиваем в деревне тетку, как пройти в Озерки. Она об'ясняет и осведомляется, не торгуем ли мы сахарином. Встречаем попутчика в веревочных лаптях. Сухой, кривоплечий, бороденка пустяковая, и покорно-испуганный взгляд — типичный неудачник. Так и есть. Надо пахать, а у него околела единственная лошадь. Идет по деревням, хочет приобрести хоть какую-нибудь клячу. Подходим к группе крестьян — ладонь на гумне чистят — готовятся к молотьбе.
— Не знаете ли, где коня купить?
— В нашей деревне нет. Правда, что были у Герасима, да у Чеснокова Оксена, продали недавно.
— За сколько?
— Да, кажись, за семьдесят пудов ржи Герасим-то отдал. А тебе на какую цену?
— Хлеба у меня нету, — говорит неудачник, и слезы на глазах. — А я отдал бы тулуп свой новый, да самовар, да у бабы шаль хорошая, ну, полсапожки отберу, плачет баба, а придется. Овсеца мог бы пудов десяток осенью прибавить, ежели хороший конь. Прямо разорюсь, ей-Богу разорюсь… Ах, Сивка, Сивка, как зарезала меня… Господи, Боже мой! И не подняться теперь будет. Братцы, что же это такое, жизнь-то какая чижолая… — И он засморкался в полу рваного армяка.
— Ты перебился бы пока что. У тебя поле-то вспахано?
— То-то нет.
— Может, соседи дадут попахать коня-то. Разве возможно время упустить?..
— Да нешто у нас дадут. Народ самый несогласный. Другие радуются, что несчастье у меня… Эх.
— Нету, милый, нету… А шагай-ка ты на хутор, к латышу, Карла называется; кажись, у него есть продажный конь. Так надо полагать, что есть.
Прощаемся и идем. Неудачник с нами. Он идет емко, нужда хлещет его в три бича, он и так путается целую неделю, с'ел весь запас и питается теперь подаянием.
* * *
Вот грохочет речка. Это через открытые щиты плотины бьет вода. Сквозь темнозеленый бордюр кустов виднеется противоположный кроваво-красный берег. Мельница, а через дорогу — дом мельника — латыша. Почти все мельники здесь латыши или финны. «Они специальнее нас», не без зависти говорят про них крестьяне. Мельник всегда у хлеба, живет зажиточно: сыт и, если б хотел, был бы ежедневно пьян. Но латыши — люди скромных правил, напиваются лишь по воскресеньям, в остальные же дни предпочитают готовить самогонку, так сказать, для экспорта.