Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вечером они сидели в избе, отец Симон читал на память из Библии. Вдруг послышался за стеной легонький скрип под осторожными шагами; с такой осторожностью Сыч не ходил. «Что это он так боязливо?» — подумала мать Анастасия и внезапно поняла, почему и как погиб Рудый. Словно туман развеялся, и увидела она с ясностью очевидца, что произошло на Свислочи в тот злопамятный день. Сошлись в единую связь разные события, и мучительная загадка раскрылась. Вспомнила она, как Сыч лез на вышку, а Рудый отдавил ему руку — что-то он тогда и подслушал. И еще вспомнила злой взгляд Сыча, каким буравил он Рудого при отъезде. А далее было так, говорила она себе: близко к вечеру Сыч выехал на лед, затаился, а когда Рудый прорысил мимо, выстрели ему в спину. Он убил, а волки съели… «Входи, Сыч, — обрывая попа Симона, крикнула Настасия. — Что мерзнешь, ровно волк!» Он вошел, осклабился: «Вечер добрый. Проходил рядом, а тут ты зовешь!» Ох, звериный, звериный лик! Вот кто у них был вожаком. Мать Анастасия и вонзилась в Сыча безжалостно и пытливо: убивал или невинен? У Сыча забегали глазки — он, подумала она, и подумала: они у него всегда бегают — может, не он? Дознайся теперь; кто без совести, тот своего зла не помнит; если и убил, то затерлось в памяти за минувшие дни.

— Садись, Сыч, погрейся, — сказала Анастасия.

— Нет, пойду, дела, — не решился страж.

— Ну, иди, кивнула Анастасия. — Иди, иди.

А ночью приснился ей сон. Близится вечер. Поп Симон сидит в углу и читает про Содом и Гоморру. Слушая его чтение, она толчет и бросает в горшок цикуту, немного мяты для запаха, чебрец, ложку меда. И уже булькает зелье на тлеющих угольках. Вот заскрипел снег, приникло к слюдяной пластине ухо. «Входи, Сыч!» — просит она. Он входит. «Садись, Сыч!» — говорит она. Он садится. А поп Симон продолжает читать, он как бы не видит и не слышит, что делается в избе. «Холодно на дворе?» — спрашивает она Сыча. «Ох, морозно!» — отвечает он. «Выпей вот, согрейся», — говорит она и наливает ему парящее темное питье. «Выпью, — кивает Сыч, — отчего же не выпить!» Она поднесла ему кружку, а он принял. Тут поп Симон на мгновенье умолк и посмотрел на нее с удивлением. А Сыч махом влил отраву в широкую свою глотку. «Ну, иди, — сказала она ему привычно. — Иди, иди!» — «Ну, пойду», — ответил Сыч и вышел. Она опустилась на лавку и заметила, что поп Симон опять умолк и пристально в нее вглядывается. «Ты не гляди, отец Симон, — сказала она, — ты читай, читай». Прогудело било, и отец Симон позвал ее в церковь. Она решила идти с ним в церковь, но только вышла во двор, как ноги повели ее к надворотной башне. Поднявшись по скользким ступеням, прошла она мимо Сыча, дивясь, что он еще жив. Она взобралась на вышку и увидела закатное солнце; радостно граяли, кружа над рощей, вороны. Это они по Сычу грают, поняла она. И точно, тот в башне начал как-то шатко ходить, вздыхать, потом услышались его стоны. Вдруг он полез к ней наверх. Она слышала, как цепляется он цепенеющими руками за ступени. Что-то он говорил. Она уловила: «Убью, убью!» Тогда она наклонилась над лазом и сказала с беспощадной суровостью: «Что Рудому, то и тебе!» Сыч захрипел и замер. Она сошла вниз, обошла мертвое тело и пошла в избу. Тут вылила она в печь остатки настоя — они вспыхнули и потянулись в дыру зеленым дымом… А утром пришел к ней поп Симон и глядел на нее с укором и жалостью. «Что, жаль Сыча? — спросила она, понимая, что он догадался. — А Рудого не жаль?» — «Бог наказывает, — ответил он. — А тебе зачем грех?» — «Бог на том свете наказывает, — сказала она, — а здесь — люди». Отец Симон не ответил ей, и она услышала в наступившей тишине, как крошится сокровенность их дружбы… «Прости, мать Анастасия», — сказал Симон и ушел. Она поняла, что он удаляется навеки. «Не оставь меня, Симон!» — закричала она и проснулась…

И услышала, что поп Симон тихо постукивает в окно. Она впустила его и прижалась к нему, как к спасителю. «Отец Симон, я боюсь себя, — шептала она. — Жестока я стала; гибнут из-за меня люди, и сама хочу губить…» — «У тебя не жестокость, — утешал Симон, — усталость. Когда душа утомится, она и счастья, и наказания хочет немедленно, нет у нее сил ждать, страшно ей, что не дождется…» — «Да, отец Симон, бывает мне страшно». — «Одно есть исцеление, мать Анастасия, — говорил он, — крепить дух». — «Ах, Симон, Симон, — шептала она, — что дух, если нет ему действия. Одно действительно живо на этом свете — сердце! Вот бьется оно, горит — это жизнь. А сострадание и утешение — туман над пустошью. Пустота, отец Симон. Что от скорби Рудому? Что от сострадания Руте? И я хочу жить. И теперь не знаю как. Я стала злая. Я во сне человека убила, не зная, виновен он или нет. Значит, и наяву смогу. молчи, молчи, отец Симон. Я все знаю о себе… Проведи руками, горит моя голова.»

Под рукою Симона остыл жар в голове, матери Анастасии стало спокойно, она задремала.

Глава семнадцатая

Закатным багрянцем окрасилась для Анастасии заславская жизнь после отъезда подруги; все как бы уже сдвинулось в прошлое, будто отпустила здешняя земля свою державшую Анастасию цепь и позволила идти в разбег перед отлетом — мать Анастасия чувствовала свою новую поступь. Без волнения и жалости ходила она теперь по местам многолетнего плена, невольно отсчитывая истекающие его часы, — так ходят, сбиваясь в косяк, аисты. Что им до угасающей земли, до заснувшего луга, до оголенных дубов, на которых шапкою лежит их гнездо, — они возвращаются в Ирей, в страну счастья, откуда они уходят вослед за весенним солнцем родить свою смену. А потом в некий осенний день, когда видят одним им понятные знаки: увядают ли листья до особенной желтизны, холодит ли им ноги ледяная роса, — они поднимаются в воздух, расправляют белые крылья и летят в поднебесных туманах к спасительному теплу давней родины. Вот и мать Анастасия ожидала свой час отъезда. Знала она и свой путь, но прежде, чем тронуться по нему должен был пройти его Изяслав. Может, он уже и летел по нему на скорых возках… Потому что солнце помалу облизывало бугры, пополз с крыш, обращаясь в сосульки, слежавшийся снег, и в полдень звенела по детинцу, обещая праздник, капель весеннего пробуждения. Пришел Великдень, волочебники ходили по дворам, их бубны и рожки разбудили у Анастасии память о полоцких великодных гуляньях; она слушала исчезнувшие голоса, опьяняясь давним счастьем.

Наконец вернулись возчики, отвозившие Руту. Мать Анастасия узнала, что князь назначил Руте смотреть за младшим сыном Всеславом, но когда приедет Изяслав, ей не говорили, а мать Анастасия не спрашивала. Ему все известно — значит, приедет. Думая о сыне и Полоцке, она соглашалась про себя даже на самую простую перемену — вернуться, а там жить вот так же, как здесь, старицей. Хоть такое примирение с судьбой хранилось в тайнике, как последнее из желаний, хоть оно было предельным по своей малости, мать Анастасия находила в нем радость. Сын вырос, он — князь, и пусть княжит, ей власть не нужна; черная ее одежда — это вечная память по родителям и всем убиенным полочанам, это неисполнившиеся ее мечты, годы ее страданий; кто-то должен напоминать о них — вот она будет такой живой памятью Полоцка. А радость — разве не радость жить вблизи родных, видеть сына, учить внуков и бродить по знакомым стежкам… Пусть дадут ей выбрать такой удел — она выберет.

Но прошел Великдень, истаяли снега, окуталась зеленым туманцем воронья роща, соловьи отсвистели за Свислочью в глухих кустах, покрыл землю цветами месяц кветень, а Изяслава все не было. Снился матери Анастасии каждую ночь все тот же сон: утром приходит к ней тиун и как-то весело поглядывает на нее. «Что, Середа?» — спрашивает она, а он говорит: «Вставай, княгиня, сейчас челны пристанут — прибыл князь Изяслав». И она встает одеваться — и просыпается.

День за днем ходила мать Анастасия к Свислочи и ждала, ждала плеска весел, и в этом терпеливом ожидании что-то печально истаивало в душе, как последняя свеча. Вот и погас огонек — мать Анастасия поняла, что ждет напрасно. Нет, он приедет, он обязательно приедет, но когда-нибудь потом, в неизвестное время. А ей необходимо сейчас. Она не хотела жить в неизвестности, весь срок ее ожидания вышел, ясность — вот что ей было нужно, а как раз ясности сын не давал. Мать Анастасия понимала, почему он молчит и не едет. Но что догадки — она обязана сама все увидеть, услышать, сказать. Да, теперь он князь, она откупила ему дедовское княжество годами такой жизни, но она мать- княгиня. Оттого что лгун, христопродавец и послушный Владимиров пес Кирилл отрезал ей косу, ничего она не утратила, честь ее не уронилась, княжеское достоинство от нее не ушло. Ни перед кем она не виновна, никому не должна — ни им, ни старым богам, ни Христу. нет на ней греха. Это они приняли грех, лишив ее воли. Так почему ей ждать? Он мог возвысить себя приездом, он унижает себя хитростью молчания. Кто он теперь? Или Рута не сказала ему? Или он, взрослый, по-прежнему верит в ложь подлого грека?

26
{"b":"592090","o":1}