Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вот пришла Анастасия, а Рута хлебы печет, невестка ей помогает, и нет им времени отвлекаться, бездельно сидеть с монашкой, слушать ее речи. В другой день, более свободный, и они не против были бы поговорить, а сегодня некстати пришла мать Анастасия. Так ведь не скажешь: некстати ты, княгинька, приходи иным разом; сама должна догадаться, нетрудно разглядеть, чем заняты.

— Мой на охоту выбрался, — говорит Рута, чтобы что-то сказать. — Взбрело ему!

— Морозно на дворе! — как бы сочувствует мать Анастасия, а сердце радостно замирает — поехал, поехал Рудый, сдержал свое слово, и уже мысль ее подсчитывает ледовые версты, и выходит, что скакать Рудому полдня, а затем надо коню отдохнуть, самому согреться, и потому Рудый сегодня в Заславль не вернется, не поедет он в сумерки приманкою для волчьих стай.

— Вот и я говорила куда — мороз, сиди ты лучше в избе, мало ли дел…

— Вернется к вечере, — успокоительно говорит Анастасия, желая услышать подтверждение своим подсчетам.

— Должен, — колеблется Рута, но, подумав, прибавляет в полной уверенности: — Придет до сумерек. Какая ж охота в темноте.

Мать Анастасия и довольна, что Рудый поехал впотай от жены, и все же некая горечь осаживает на душе. Она чувствует этот холодный, как иней, налет обиды. Мать Анастасия понимает, что Рудый сдержал слово, чтобы не спорить с женой, не услышать разумный, но бесчувственный запрет: «Сиди-ка ты лучше в хате и не суйся в чужое дело. Ей ничего не будет — княгиньке, а тебе зачем на свою голову беду звать? Мало своих хлопот на дворе?» Или еще суровее и построже: «Хотелось бы детям увидеть мать, давно бы появились. Они не едут, значит, знать ее не хотят — а ты гонцом прешься».

Анастасия посидела недолго, чувствуя свою ненужность в этой избе и вообще в Заславле, и пошла назад в келью. Но не тяготило ее сейчас это чувство ненужности. Понимала она свою бывшую подругу; признала Рута, как и все местные люди, что княгиньке из черниц не подняться — как они могут ей помочь? Да и кто не изверится ждать для нее перемены; последним нарядом висела на ней черная, выношенная до дыр монашеская одежда…

Мать Анастасия села в кут, и мысль ее догнала Рудого на звонкой дороге, выметенной ветрами до сверкающей чистоты. Рысит конь среди высоких приречных сугробов, разносится эхом топот по спящим лесам, и скоро, думает мать Анастасия, все начнет исполняться. Исполнится ее мечта: приедет сын, она сбросит черную хламиду, обнимет внуков, Изяслав увезет ее в Полоцк, и княжеским именем будут называть свою бабку маленькие Всеслав и Брячислав. Пусть мчит Рудый — единый ее помощник и кмет. Не может она нанять варягов, чудь, мерю, пообещать им на разгром города; нельзя ей рассчитывать на мечи, нет у нее дружины и воев… Только живая память спасет ее, та боль, которую терпел вместе с нею Изяслав; он все должен вспомнить: ее восстание, ее любовь, ее сказки, ее завет. Пусть мчит Рудый, пусть летит в Полоцк ее зов… Она вознаградит Рудого за эту одинокую скачку по Свислочи сквозь мороз, за его веру и помощь. Она возьмет Руту с собой; вместе их вывезли двадцать лет назад, вместе с Рутой она вернется. Нет, она не забудет Руту, не оставит тосковать в чужом, позабытом Заславле; они войдут в Полоцк, все увидят их, вспомнят давние, убитые годы и воспрянут душой… Это будет победа, счастье после многолетнего странствия по страданиям.

Смутно колебались перед глазами Анастасии виденья неких новых срубов, надворотных башен, княжей избы, где поведет службу поп Симон, и высокой стены из дубовых городен, неприступных для князя Владимира. Увиделось ей летнее утро в Заславе, последнее утро заславского заточения, тиун Середа низко склонился с долгожданной вестью: «Княгиня, прибыл твой сын.» Она скинет проклятый скорбный платок. она бежит. и вот он, ее Изяслав, на том самом месте, где разлучили их Добрыня и Бедевей, и вечность, протекшая с того дня, превратила рыдавшего мальчика в статного мужчину, в умного, сильного мужа, в Рогволода наследника, в князя Полоцкой земли. Она вглядывается в незнакомое и такое знакомое лицо, отыскивая памятные черты, а он вглядывается в лицо матери, возвращаясь через прожитые годы в детство, не узнает ее, взгляд его напрягается, он прилагает к ней — седой, усталой, порезанной морщинами — давний, сохраненный в сердце молодой ее облик. Вот узнал, сердце его дрогнуло, он ступил к ней, и слеза, слеза в глазах — живая вода для ее новой жизни.

В сумерки, в урочное свое время появился поп Симон, и вечер потек обычным порядком, повторяя сотни точно так начатых и прожитых вечеров.

— Что почитать тебе, мать Анастасия?

— Что хочешь, отец Симон.

Отец Симон решил читать про Иуду. В былые чтения Анастасия сталкивалась с попом на этом рассказе. Она спрашивала: «Ответь, поп Симон, если было суждено пострадать твоему Христу, то и Иуде было суждено предать? Одного Господь послал на крест, — другого — получить за то деньги. В чем же вина его, если исполнил он не свою волю?» Поп Симон возражал: «Двенадцать учеников было у Христа. Всем было дано тянуть злой жребий, а предал один, и предал из корысти. Великий смысл сокрыт в этом рассказе: всегда отыщется слабый духом, кто предаст. И мы, помня о том, должны выжигать в себе язву корысти». Но сейчас не откликнулась мать Анастасия на смысл Иудиной судьбы: подчеркнуло серебро грубость его предательства. А если не за серебро предают — как тех назвать? Разве ее саму так не предавали?

Поп Симон, заметив в Анастасии некое скрытое беспокойство, стал читать об искушении господа в пустыне. Но и подвиг твердости Христа не затронул мать Анастасию. Сорок дней терпел, думала она. Вот потерпел бы он одиночество одиннадцать лет. Сорок дней нетрудно держаться, а если год за годом искушают забыть свою правду — как выстоять? Ведь и поп Симон против; радостно будет ему, если я от своих надежд сама откажусь. Каждый своим дорожит; вот и она не отречется, хоть предавали и еще предадут…

«Симон, добрый мой Симон, — говорила она ночью, — духом привязалась я к тебе, потому что ты единый на свете, кто любит меня бескорыстно, как бедную бедствующий брат. Любил меня отец, но рассчитывал получить на мне княжеские выгоды. Твердили мне, Симон, что для того я женщиной родилась, чтобы Полоцку принести пользу.

Живая, светлая становилась я пред полоцкими мужами, а они, глядя на меня, видели корысть для земли. Могло иначе свершиться, чем свершилось… Мог Ярополк победить, могла я убежать от Владимира на волоке, могла обезуметь, броситься в омут, уйти в лес к волхвам. Но изначально была я обречена; эта обреченность до сего дня во мне — ничто ее не вытравило. Поэтому не виню полоцких стариков, решавших мою жизнь, как жизнь овцы; так устроена жизнь, что никому нет воли, а нет воли — нет и милосердия, которого требует твой Бог… Все обуяны корыстью, и ты, поп Симон, тоже: не берешь ты гривны, зато требуешь веры. Князь Владимир — покорности. Покажи мне того, кому ничего не надо. Нет таких! Покажи мне таких, кто дает и не ожидает возврата.»

«Что пугает тебя, мать Анастасия? Зачем винишься?»

«Одиночество, отец Симон. Вынуждена просить».

«Кого, мать Анастасия?»

«Всех, отец Симон. Чувствую, всех придется просить. А знаешь, кто просит? Кто побежден — вот кто просит. Кто слаб, убог, нищ, кому плохо и страшно. Все — против кого судьба. Да, гордый не просит — он терпит. Если терпит, то и просит, только немо».

«Кто возвысился, — шептал отец Симон, — тот не просит и не терпит. Все равно кому делать добро, лишь бы оно создавалось».

«Отречься, да, поп Симон? Для того они меня и остригли, чтобы где угодно, только не там, где хочу».

И мать Анастасия рассказала про Рудого. Отец Симон долго молчал, принимая неизбежность разлуки. Она чувствовала, как он напряженно замер, и слышала прерывистый стук его сердца, и не могла сказать утешительного слова — все были бы лживы.

«Вот и все, мать Анастасия, — глухо, как бы из пустоты, сказал Симон, — летом уйдешь…»

«Раньше, отец Симон, — ответила она, — надеюсь, на Великдень».

24
{"b":"592090","o":1}