Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Здесь, на окраине крупного города, которому прогресс раздвигал границы, наращивая его железом, стеклом, камнем, здесь в осенний, с холодным ветром и небо застящим вороньем пасмурный день, при виде бетонных многоэтажек, выросших в недавнем поле, поэт напишет на одном дыхании:

Осень лето смятое хоронит
Под листвой горючей,
Что он значит, хоровод вороний,
Перед белой тучей?
Воронье распластанно мелькает,
Как подобье праха, —
Радуясь, ненастье ль накликает
Иль кричит от страха?
А внизу дома стеснили поле,
Вознеслись над бором.
Ты кричишь, кричишь не оттого ли,
Бесприютный ворон?
Где проселок? Где пустырь в бурьяне?
Нет пустого метра.
Режут ветер каменные грани,
Режут на два ветра.
Из какого века, я не знаю.
Из-под тучи белой
К ночи наземь пали эти стаи
Рвано, обгорело.

Какая временная, пространственная необозримость, но и замкнутость — эти вороны, посланцы из далеких столетий, вестники ненастий под долгим ветром, и эти каменные грани, которым ни ворон, ни ветер — не указ и не эхо тревоги.

Никогда у Прасолова не было страниц в жанре сугубо историческом. Но и никогда он не бывал глух к эху Истории, к судьбе былых племен, былых поколений, кроваво-пыльным дорогам их страданий, жестоких побед и поражений. На погосте прошлого «не враждует прах с безгласным прахом», ушедшие молчат и все же непостижимым образом взывают: «Мы жили в мире — не забудь!» И, перелистывая свою жизнь у древнего кургана или недавней могилы, человек возвращается к людям не таким внесочувственным, безлюбым, беспамятным, каким был прежде, но возрожденным для любви и памяти.

Поэт и в природе обнаруживает тоску по умиротворенности, покою, усталость от вечных бурь, и в нем самом — сострадание и даже смирение, ранее казавшееся пережиточно-унизительным. На последнем году жизни он пишет непривычно щемящее стихотворение — элегию осеннего, на тленье обреченного листа.

Тут — живая боль, лист под тяжестью дождевых капель — словно чувствующее свой исход сердце, лист — гибнущая вселенная.

Листа несорванного дрожь
И забытье травинок тощих,
И надо всем еще не дождь,
А еле слышный мелкий дождик.
Сольются капли на листе,
И вот, почувствовав их тяжесть,
Рожденный там, на высоте,
Он замертво на землю ляжет.
Но все произойдет не вдруг:
Еще — от трепета до тленья —
Он совершит прощальный круг
Замедленно — как в удивленье.
А дождик с четырех сторон
Уже облег и лес, и поле
Так мягко, словно хочет он,
Чтоб неизбежное — без боли.

Косые дождевые струи соединяют небо и землю. Дождик скрывает человеческое устроенье: в его завесе большой город — как сизый призрак. Может, и лучше, что в нужный час скрывает: не все, что видишь, радует. «И наблюдал людское племя, и, наблюдая, воскорбил», — вспоминаются поэту слова любимого им Боратынского.

Нет, никогда он не напишет модных строк о «черной дыре», о «горизонте событий»: у него свои бездны и горизонты. Он неверующий, но и генетической памятью верующий, он надеется, что сыновья поверят.

Как ни ломает жизнь, но его Задонское шоссе — не шоссе энтузиастов. Он искренен и честен. По крайней мере — перед своей музой. Перед русским словом. Разумеется, и перед родиной — тоже.

Упор на устремленность поэта, его строки в запредельную высь, в надмирные пространства вольно или невольно делает как бы несущественным и малосильным его чувство родины, слитности его судьбы с судьбой народа. Но он чувствовал родину во весь ее временный срез — от княжеских годин до советской эпохи. У него нет стихов, прямо вопрошающих русское прошлое. Или же его отображающих. Но есть стихотворение «Россия», в котором строки — «Земля моя исконная! Стратеги и правители Вчерашнюю не поняли. Грядущей не провидели» — проясняют историческую драму родины.

«Бьет мне в душу свет России» — начало шестидесятых.

«…Как этот флаг, кровь — государственного цвета» — начало семидесятых, за год до ухода из жизни.

Прасолову не было и пяти лет, когда Томас Вулф, «этот русский из Северной Каролины», в заокеанской писательской аудитории высказал мысль о том, что открыть свою родную землю по-настоящему можно тогда лишь, когда на время покинешь ее, посмотришь издалека. Прасолов не только не поглядел родную землю из «прекрасного далека», он и самой-то России не исходил, не изъездил. Но он «открыл» свою Россию честно и безошибочно — силами своего сердца, духа, памяти.

Пульсируя кинжальными просверками бортовых огней, над Воронежем, над Задонским шоссе пролетали большие самолеты, и, в какую даль ложился их курс, поэт уже не хотел знать. И никуда не хотел лететь.

Аэропорт теперь был далеко за городом — мощный, представительный, не похожий на старый — «домашний» и навсегда памятный Прасолову полетами на местных авиалиниях. И навсегда закрытый.

Аэропорт перенесли,
И словно изменился климат:
Опять здесь морось, а вдали
Восходят с солнцем корабли.
Я жил как на краю земли —
И вдруг так грубо отодвинут.

Отодвинут? Ощущение реальной отодвинутости — в общей неустроенности: быт без быта, болезнь без надежды на решительное выздоровление. Осенью — снова больничная койка в городском тубдиспансере. Быт и быть — рядом.

Горестное признание — «как в эмиграции: людей тьма, но все — по себе».

И все же есть уголки, где его рады видеть, слышать. И в перерывах между больницами он идет туда.

В пасмурный сентябрьский день он приходит к главному редактору Центрально-Черноземного книжного издательства Александре Жигульской, которая тонко и верно чувствует поэтическое слово и которая высоко ценит прасоловский талант. В крохотном кабинете на третьем этаже они долго беседуют о литературе текущей и сходятся на том, что писатели, подчас даже из серьезных, не смеют, не умеют или не хотят говорить о главном в жизни. Народная судьба — перед их глазами и сердцами, а они — словно зашоренные или же предпочитающие видеть парадно-пышные клумбы в солнечный час.

И вдруг Прасолов, вне всякой связи с предыдущим, по-детски доверчиво, наивно и не без горечи переводит разговор на себя и свое будущее. Дескать, живет в деревне крестьянка-мать и знать не знает, какой у нее гениальный сын; а узнает лишь тогда, когда он уйдет из жизни. Скоро уйдет. И не дав возразить, добавил, что, если бы и не пожелал уходить, так все равно помогут уйти…

И так же вдруг, здесь уже повторяясь, стал рассказывать о случае, который «оценщики» серьезных имен и всякого рода событий сбросили с языка и пустили по городу как некий литературный казус, коллективную хмельную шутку-пьеску троих друзей. Какие друзья у одинокого? — мог бы возразить Прасолов. Друзья детства и наставники юности — да, но они далеко от Воронежа.

37
{"b":"590876","o":1}