На этом они простились. Не трудно было догадаться, что Ермилова готовят к какой-то работе за границей. Может, это будет и не работа, а разовая операция, акция или что-то в этом роде. В любом случае – безделье его кончилось, он снова нужен партии, и она, судя по всему, решила использовать его в таком качестве, в каком он особенно был удачлив и сведущ.
Все эти четыре дня настроение у Ермилова было лучше некуда. Он не помнит, чтобы за последние годы ему было так покойно и хорошо. Единственное, что его волновало, так это справится ли он с заданием, которое ему будет поручено. Его даже не смущало, что он снова попал под начало Лайцена. В конце концов, Лайцен останется в Москве, а Ермилов на месте будет решать, что и как ему делать, помятуя, что Лайцен способен на любую подлость.
И еще где-то глубоко держалась мысль о том, что надо бы как-то решить с Галиной Никаноровной. Ну, хотя бы для того, чтобы даже в подсознании не оставалось никаких мыслей, мешающих делу.
Глава 19
В воскресенье у Ермилова выдался наконец свободный день, и он, испытывая незнакомое волнение, отправился в библиотеку. Ему казалось, что он придет туда, а читальный зал пуст, и он уже больше никогда не увидит туго стянутые в пучок гладкие каштановые волосы, розовую мочку уха с серебристой капелькой, будто вытекшей из этой мочки, тонкую кисть руки. Конечно, он может пойти к Галине Никаноровне домой, но что он скажет ей, когда она откроет дверь? Сказать ему совершенно нечего, потому что он понятия не имеет, какая такая сила тянет его к этой женщине.
"Просто у тебя давно не было бабы", – сказал он сам себе, но слова эти, хотя и были произнесены категорически, не убедили. Тогда Ермилов стал думать о том, что чем бы ни был вызван его интерес к Галине Никаноровне, интерес этот необходимо отбросить в сторону, потому что… Но веские когда-то доводы не действовали. Оставался лишь один довод: черт знает, чем все это может для него кончиться, если об их… о его возможной связи с чуждым классовым элементом узнают на Лубянке.
Рассуждая таким образом, Александр Егорович продолжал шагать в сторону библиотеки. В конце концов, делать ему так и так нечего, а в библиотеке он почитает, глядишь – и время пролетит незаметно. Можно, конечно, пойти в кино, но уж если в кино, то почему бы и не с той же Галиной Никаноровной? Нет, правда. Это ничем его не обяжет и ничему не помешает.
Да и… так хочется просто поговорить с кем-нибудь по-русски: две недели с утра до ночи он говорил только на немецком или французском с немцами или французами, околачивающимися при Коминтерне, исподволь вслушивался в итальянскую, испанскую и английскую речь, и ему это ужасно надоело. Он даже не знал, откуда в нем вдруг появилась неприязнь к чужой речи. Раньше такого за ним не водилось. Наоборот, каждое новое слово притягивало, заставляло повторять его на разные лады, а нынче… В душе у него что-то, видать, надломилось, если он вдруг стал таким ненавистником чужой речи, если она вызывает в нем глухое раздражение, желание заткнуть уши и закрыть глаза, чтобы не видеть эти странно складывающиеся в разговоре губы, каркающие, квакающие, сюсюкующие звуки, эти почти что одни семитские рожи, представляющие немцев, итальянцев, греков, испанцев, венгров, австрийцев и черт знает еще кого, будто во всех странах живут одни евреи, зачем-то называющие себя по-разному.
Нет, там были, разумеется, и настоящие немцы, итальянцы, греки, испанцы и тэ-дэ, их было даже больше, чем евреев, но они лишь составляли фон для деятельных, говорливых, пронырливых семитов, поэтому настоящих-то и не было видно.
И еще. Пользуясь своим как бы неприсутствием на этом разноязыком сборище, выполняя роль человека "подай-принеси", Александр Егорович поначалу вслушивался лишь в звуки самой речи, мысленно повторяя иные слова и выражения, но вскоре стал невольно вникать и в смысл этих речей, и поразился, как далеки интересы этих людей от интересов того же Ермилова, русских рабочих и крестьян. Да и не только русских. Может, отсюда у него и неприязнь к чужой речи, может, потому он с таким подозрением и недоверием вглядывался в лица деятелей Коминтерна, напоминавших ему преуспевающих клерков.
Но, слава богу, те две недели миновали, языковая практика оказалась полезной во всех отношениях, после нее Ермилов еще раз встретился с Аннелией Осиповной, полдня проговорил с ней о всяких пустяках и понял, что экзамен по языкам сдал на отлично. Теперь, видать, оставалось ждать.
Александр Егорович бодро топал по утоптанному снегу тротуаров, всей грудью дышал морозным воздухом и, задирая голову, улыбался воронам и галкам, чего-то не поделившим на крыше шестиэтажного дома. Он улыбался заиндевевшим деревьям, встречным женщинам, дворникам, шаркающим березовыми вениками, и знал, почему с ним происходит такое: вот еще несколько минут, и он увидит Галину Никаноровну.
Выйдя на Тверскую, Александр Егорович непроизвольно замедлил шаги: у него вдруг возникло ощущение тревоги, какой-то непонятной опасности. Нет, эти тревога и опасность не были связаны с Галиной Никаноровной. Они возникли будто в самом воздухе, отделившись от стен домов и смешавшись с хрустом снега под ногами прохожих.
Хруста снега… Ну да! Однообразный хруст под чьими-то ногами, обутыми в новые кирзовые сапоги, то есть в сапоги с неизношенными подметками, с острыми гранями каблуков. Этот хруст сопровождает его слишком долго. Впрочем, ощущение чего-то ненормального возникло у него значительно раньше – можно сказать, едва он вышел из общежития. Но лишь сейчас он догадался, с чем это ощущение связано. Александр Егорович еще не видел своего преследователя, не знал, как он выглядит, но уже был уверен, что за ним тянется хвост.
Хотя на улицах полно народу, и народ этот снует взад и вперед, радуясь выходному дню, солнечной погоде и сверкающему снегу, хотя наверняка не один человек идет за ним от самого общежития только потому, что пути их совпали, ощущение опасности, однажды возникнув, не покидало Ермилова, а он привык доверять своим ощущениям.
Чтобы проверить себя, Александр Егорович зашел в первую попавшуюся булочную, купил связку баранок, искоса поглядывая на окна. Так и есть: возле окна остановился невысокий невзрачный человечек в меховой шапке с опущенными ушами. Он принялся возиться с бумажным свертком и будто невзначай поглядывать в окно, понизу разрисованное морозными узорами.
Ермилов вышел из булочной, грызя баранку, свернул в переулок, где в одноэтажном здании располагалась библиотека. Открывая тяжелую дубовую дверь библиотеки, скосил глаза в сторону Тверской и снова увидел невзрачного человечка, читающего объявления, которыми была оклеена круглая тумба на другой стороне переулка. Значит, действительно, следят. Зачем? Проверить, не утратил ли Ермилов чувство опасности и бдительность? Узнать, с кем встречается, куда ходит? Что ж, видимо, без этого нельзя.
Слежка доказывает, что ему предстоит действительно сложное и, быть может, опасное задание, а в таком случае без всесторонней проверки не обойтись.
Тем более необходимо что-то решать с Галиной Никаноровной… Вернее сказать, решать с самим собой и своим отношением к ней. Ибо нельзя идти на ответственное задание, когда на душе странное чувство, что он чем-то обязан женщине с таким беззащитным профилем и такими тонкими руками.
Оставив пальто и шапку в раздевалке, Ермилов прошел в читальный зал и сразу же увидел ее. Галина Никаноровна что-то писала, потом подняла голову – взгляды их встретились, и Ермилов увидел в ее взгляде вспыхнувшую радость и ожидание. Галина Никаноровна даже улыбнулась ему, и в этой улыбке он прочитал что-то вроде торжества: "Ага, я знала, что ты придешь, и ты пришел". И только после этого она опустила голову, и руки ее беспокойно затеребили странички толстого блокнота, а в раковинах ушей медленно начал разгораться розовый огонек.
Ермилов взял с полки первую попавшуюся книгу, записал ее в свою карточку и пошел к ее столу. Он сел рядом, раскрыл книгу и, не глядя на Галину Никаноровну, произнес шепотом: