– Да-да, конечно, спасибо, очень даже не повредит, – тоже хохотнул Николай Иванович, а внутри у него все запричитало: "Боже мой, как унизительно! Какое барское высокомерие! И к кому? К товарищу по партии… Да еще намек на семейные неурядицы… Какая подлость! Только бы пережить, перетерпеть… Время лечит, стирает и сглаживает недоразумения, исправляет ошибки… Они все равно без меня не смогут… эти недоучки, азиаты, обломовы… Они рано или поздно попадут впросак, прибегут, приползут к Бухарину. Но я не стану смеяться над ними. Я буду выше этого. Бухарин обязан быть выше…"
Секретарь принес чай, печенье, пирожки. Скосил на Бухарина внимательный и чуть насмешливый взгляд.
"Холоп – а туда же, за своим хозяином, – вдруг с ненавистью подумал Николай Иванович о Поскребышеве. – Кремлевский сторожевой пес, фанатик, прикажет хозяин – загрызет… – Беспричинная ненависть, однако, быстро остыла, Николай Иванович опустил глаза, подумал обреченно: – При чем тут этот холуй! Какое он имеет к тебе отношение! Никакого. Ни об этом надо думать, не об этом…"
Увы, в голове было пусто. До звона.
Бухарину пить чай в низком кресле неудобно, надо бы проявить характер и пересесть на стул, а еще лучше – отказаться от чая, раскланяться и уйти… с достоинством, подобающим его положению. Но он продолжал сидеть в неудобном кресле, тянуть из чашки горячий чай, не чувствуя ни вкуса, ни запаха, уныло думая о том, что вот сейчас все кончится, он встанет и пойдет… длинные коридоры бывшего Сената, дверь квартиры, а там, за дверью… – ни сочувствия, ни понимания… А в этом большом кабинете останется Сталин, одержавший над ним очередную победу, суть которой он, Бухарин, так и не может уловить.
Глава 10
На другой день состоялся Пленум ЦК. Его участники выглядели как никогда суровыми, неприступными, исполненными непреклонной решимости.
На Пленуме обсуждались по существу те же вопросы, что и на прошлогоднем (1928 год) июльском Пленуме, и главный среди них – о дополнительном налоге на крестьянство, о введении в этой связи чрезвычайных мер.
Обсуждение необходимости принятия чрезвычайных мер в вопросах заготовок продовольствия и коллективизации прошло быстро, против не высказался никто. Наоборот, все выступающие поддерживали линию Политбюро и товарища Сталина, доказывая, что она единственно возможна в сложившихся обстоятельствах.
Выступил и Бухарин. Он отрекся от своей недавней позиции, заявив, что его взгляды были ошибочными, пообещал всеми силами бороться с правым уклоном.
Однако отречение и самобичевание не помогли. Решение об исключении Бухарина из Политбюро и с поста Председателя Коминтерна было предрешено, вопрос обсуждался не более пяти минут, и Николай Иванович, стоя выслушав резолюцию пленума, кажется, впервые не столько понял, сколько почувствовал, что история повернула на какую-то другую дорогу, а может быть, и не на дорогу вовсе, а на что-то, что имеет иное название. Почувствовав это, он сам себе показался древним стариком, для которого все позади: и революция, и социализм, и сама жизнь.
Покинув зал заседания пленума ЦК, Бухарин шел длинными коридорами, мимо курящих кучек его участников, все еще что-то обсуждающих, слышал их голоса, в которых ему чудилось торжество победителей. Он шел, ни на кого не глядя, чувствуя, что вокруг него образовалась глухая пустота, осязаемая каждой клеточкой тела.
Придя к себе на квартиру, Николай Иванович оделся и, ничего не ответив на испуганный взгляд жены, вышел на кремлевский двор, миновал ворота Кремля, с минуту смотрел на темную сумрачную громаду Василия Блаженного, подумал по привычке, что давно пора этот символ вопиющего русского национализма и шовинизма стереть с лица земли, повернул налево, прошел мимо Мавзолея Ленина, но не задержался перед ним как обычно, а мельком глянул в его сторону и, опустив голову, зашагал дальше.
Бухарин не знал, куда идет. Тоска гнала его подальше от Кремля, ему хотелось затеряться в людской массе, успокоиться, привести в порядок свои мысли и чувства. Но он все еще жил Пленумом, переживал сказанное другими против себя, искал не найденные вовремя аргументы в свою защиту, находил и даже замедлял шаги, точно раздумывая, не вернуться ли ему назад, не предъявить ли эти аргументы? Вот всегда с ним так: пасует перед наглостью, перед оговором, тупеет, теряет гибкость мысли и даже память. А другие пользуются этой его слабостью. Другое дело, когда перед тобой лист бумаги, а в руках перо, и можно перечеркивать написанное, заменять одни фразы другими…
Время едва перевалило за пять часов пополудни, но день давно погас, дома смотрелись мрачно, провожая Николая Ивановича тусклыми окнами, за которыми теплилась чужая и непонятная жизнь. Люди, встречавшиеся ему на пути, не знали, кто он такой, откуда идет и что с ним только что приключилось. У них свои заботы, и казалось, что Кремль – это совсем отдельно, это остров посреди океана равнодушия и беспечности. Людям нет дела до Бухарина, отдавшего почти всю свою жизнь ради этих людей, ради изменения их тусклой и бессмысленной жизни. Ни у кого из них не дрогнет и не заболит душа, не откликнется на боль его души. А так хотелось сочувствия, товарищеского участия, чтобы кто-то выслушал и понял. И не надо аплодисментов, криков ура, возгласов одобрения. Нужны тишина и верность.
Бухарин шагал по полутемной Тверской. Мела поземка, ботинки в калошах скользили по наледям. Вчера зима лишь заявила о себе, а сегодня она прочно обосновалась на московских улицах, на карнизах и крышах домов. Город преобразился, а жизнь Бухарина шла сама по себе, более того – она будто остановилась. Впереди ни просвета, ни слабого огонька… Правда, за ним остались кое-какие должностишки, он все еще член ЦК, член Президиума ВСНХ, за ним оставили пост главного редактора "Известий", но это так мелко по сравнению с тем, что было.
Но каковы Рыков и Томский! Да и многие другие… Как все они пресмыкались перед Сталиным, как лебезили, как унижались! А может быть, так и надо? Может быть, ради идеи, ради дела имело смысл поступиться своей совестью, своей гордостью? Да, он отрекся, да, покаялся, но, видать, не те слова говорил, не тем, может быть, тоном, – и они не поверили. Ведь вот же и Ворошилов, и Молотов – они-то ведь как-то умеют удержаться рядом со Сталиным. И не затем ли приглашал его вчерашним вечером Сталин, чтобы Бухарин занял место среди его, Сталина, безропотных соратников? Теперь он в стороне, все пойдет без его участия, без его влияния.
Какой-то прохожий в меховой шапке пирожком толкнул Николая Ивановича в плечо – ноги заскользили по наледи, Николай Иванович с трудом удержал равновесие, оглянулся: прохожий уходил, не извинившись.
Еще кто-то налетел на Бухарина, злобно крикнул:
– Чего р-рот р-раз-зявил, шля-апа?
Кто-то злорадно хихикнул, кто-то свистнул.
Создавалось впечатление, будто люди все-таки знали, что он только что потерпел очередное поражение, что он уже не бог, на которого они еще вчера боялись показывать пальцем, что он в одночасье превратился почти в ничто, и теперь любой может его унизить и не понести за это никакого наказания.
Николай Иванович поспешно свернул в переулок, сердце бешено стучало в груди, воздуха не хватало.
Что ж это теперь – так и будут его толкать все, кому ни лень? Его, Бухарина, который… Годы мытарств, тюрем, ссылки, эмиграции… Ведь не для себя же, для людей, в том числе и для того, в меховой шапке пирожком, который не извинился… А в Париже, Женеве, Берлине – нет, там все было не так: люди культурные, вежливые, даже рабочие… Могут, конечно, освистать, но чтобы толкнуть и не извиниться… А здесь, в России… такое озлобление, будто он, Бухарин, чем-то перед этими людьми виноват. Все – чужие, всё – чужое, все опротивело, надоело… Как мог отец любить эту страну, как мог любить этот народ? Наверняка в его утверждениях присутствовали лишь обычные интеллигентские самоубеждения и лицемерие.
Хотелось плакать, выть от тоски.