Глава 8
Николай Иванович Бухарин шел к столу своей обычной подпрыгивающей походкой, голову держал высоко, подойдя к столу, за которым восседал Сталин, коротко кивнул, произнес с усилием, будто ему трудно было говорить, будто во рту что-то держал или в горле застряло:
– Здравствуй…те, товарищ Сталин.
– Здравствуй…те, товарищ Бухарин, – чуть помедлив, ответил Сталин, подчеркнуто оторвав окончание от всего слова, явно передразнивая Бухарина, приподнялся в кресле, протянул над столом руку для пожатия.
А ведь совсем недавно они говорили друг другу «ты», и никаких затруднений это не вызывало, обращались друг к другу по имени или партийным кличкам. И вот – куда что подевалось. Даже страшно подумать, что личные отношения двух вчерашних соратников, единомышленников, товарищей по партии, для которых как раз личные отношения не должны иметь никакого значения, напоминают сегодня отношения поссорившихся супругов, не поделивших какую-нибудь тряпку.
Бухарин суетливо дернулся навстречу Сталину: не ожидал, что тот снизойдет до пожимания руки своему идейному противнику, обхватил ладонью холодные пальцы Сталина, чуть сжал их и, не уловив ответного пожатия, отпустил, сник и затравленно огляделся.
Давно он не был в этом кабинете и, хотя все еще оставался членом Политбюро, участия в его заседаниях не принимал: не приглашали.
Здесь, между тем, ничего не изменилось. Даже странно. Казалось, что вслед за его отстранением от дел на самой вершине пирамиды власти мир если не рухнет, то в нем что-то, хотя бы внешне, должно измениться радикально. Не изменилось. Все, как было, осталось на своих местах, изменилось лишь его, Бухарина, положение в этом мире.
Сталин плавным движением руки с зажатой в ней трубкой показал на низкое кресло сбоку от своего стола, и Бухарин послушно опустился в него, хотя сидеть в этом кресле весьма неудобно: слишком выпирают наружу острые коленки, а чтобы увидеть Сталина, приходится выворачивать голову; да и сам Сталин оказывался где-то в недосягаемой вышине, откуда и взирал на собеседника из облаков табачного дыма.
Бухарин всегда избегал этого кресла, никак не мог понять его назначения, когда везде столько удобных мягких стульев, и только теперь догадался, для кого предназначалось сие седалище.
Было унизительно, но вот странность: в душе Николая Ивановича не возникло ни возмущения, ни протеста – ну, положительно ничего, разве что горечь и покорность судьбе.
Он сцепил пальцы и сложил руки на животе, смутился, кинул руки на подлокотники – там им тоже оказалось неудобно… и надо бы еще посунуться в кресле немного назад, откинуться на спинку, прислониться к ней затылком, принять непринужденную позу независимого человека, но Николай Иванович, чувствуя на себе пристальный взгляд Сталина, так и замер в напряжении всего тела, стараясь отрешиться от внешних факторов и сосредоточиться хоть на какой-нибудь мысли.
Еще несколько минут назад, сидя в приемной перед сталинским кабинетом, Бухарин возмущался: мало того, что Сталин пригласил его к одиннадцати вечера, то есть в такую поздноту, так еще и выдерживает под дверью как провинившегося гимназиста, и строил в уме убийственные саркастические фразы, долженствующие показать генсеку, что Бухарин – это Бухарин, а не мальчик для битья. Тем более что в нем еще не пропал заряд энтузиазма, полученный на совещании профсоюзного актива текстильщиков и швейников Москвы, где он выступил с речью, встреченный буквально ошеломляющей овацией и приветственными криками. И было это всего-то часа четыре назад.
Народ на моей стороне, думал Николай Иванович, вглядываясь в глубины Колонного зала Дома Союзов с высоты трибуны, в то же время зная, что ему бы так не аплодировали, если бы он не связывал своего имени с именами Ленина и Сталина. Сталина даже, пожалуй, больше…
Но почему люди так вдруг и вроде бы без очевидной причины стали доверять Сталину?.. Стали Сталину… – тьфу ты, черт! – возмутился в Николае Ивановиче бдительный редактор. – А как поведут себя те же люди завтра-послезавтра? Будут ли они с таким же восторгом аплодировать ему, Николаю Бухарину? Ведь завтра на Пленуме ЦК решится его судьба и судьба некоторых его товарищей и единомышленников, и решится, судя по всему, не в лучшую для них сторону… Но народ… народ всегда на стороне несправедливо гонимых и преследуемых, заключил Николай Иванович, но заключил без былой уверенности, чувствуя в груди волнение и пощипывание в глазах, в то же время надеясь, что завтра все-таки не случится нечто совершенно невероятное, но вполне предсказуемое.
Какая, собственно, разница, на чем сидеть! Пусть Сталину кажется, что он, благодаря этому креслу, получает преимущество над своим соперником. Но почему Бухарину должно казаться то же самое? Так ведь кажется – вот в чем загвоздка! Иначе откуда бы это ощущение униженности?
Сталин искоса наблюдал за Бухариным, возясь, как обычно в затруднительную минуту, со своей трубкой. Возня эта помогала заполнить паузу, создавала впечатление занятости делом, следовательно, говорить должны другие.
Изменился, однако, Николай Иванович за последние полгода весьма значительно: осунулся, в серых глазах исчез живой блеск, они уже не горят фанатизмом, верно подмеченным Джоном Ридом, вокруг рта появилась скорбная складка, рыжая бородка изрядно посерела. Но в остальном выглядит как всегда: подтянут, все на нем сидит аккуратно, даже, пожалуй, излишне аккуратно. Видать, готовился к конференции текстильщиков, подбирал рубашку и галстук, запонки, хотя обычно носит косоворотку – единственное доказательство своей русскости. Да и выбрит чисто – не с утра явно брился. И бородка, и усы, и волосы на голове подстрижены недавно. Надо думать, хотел произвести впечатление на профсоюзный актив, показать, что никакие удары судьбы повлиять на Бухарина не могут.
Сталин усмехнулся. Внутренне.
Ему уже доложили, кто и что говорил на этом активе, как встретили самого Бухарина. Однако все это не произвело на Сталина ни малейшего впечатления. Он знал: масса переменчива, ее настроение зависит от многих причин. Давно ли она, эта масса, с восторгом принимала Троцкого! А сегодня, дай ей бывшего предреввоенсовета республики, разорвала бы на кусочки.
Бухарин тоже это знает, но он слишком эмоционален и склонен придавать аплодисментам и выкрикам преувеличенное значение. Небось, в кабинет к товарищу Сталину не шел, а летел на крыльях, а товарищ Сталин выдержал его под дверью, показал товарищу Бухарину, чего он стоит на самом деле. Вот он и скис…
Почему-то вспомнилось, как он, Сосо Джугашвили, еще мальчишкой готовился к встрече с отцом-настоятелем местной церкви, к встрече, которая должна была решить его судьбу, а батюшка три часа выдерживал его с матерью под дверью. Правда, тогда больше волновалась мать, мечтавшая видеть своего Сосо священнослужителем, но и он тоже – до противной дрожи во всем теле.
"Тоже мне – психолог от теологии", – запоздало укорил Сталин толстого и неряшливого настоятеля, умершего год спустя.
Воспоминание, как и сравнение Бухарина с собой, желторотым, внутренне развеселило Сталина. И все-таки, нечего бога гневить, семинария в смысле человеческой психологии и улавливания человеческих душ дала ему многое. И Сосо Джугашвили оценил это, едва вступив во взрослую жизнь.
Еще пару раз пыхнув дымом, Сталин заговорил так, будто разговор длится уже давно и лишь замер на минуту:
– Перевод крестьянских хозяйств на колхозно-совхозные рельсы – не блажь товарища Сталина, а историческая необходимость. Я уже говорил, что в дореволюционной России семьдесят процентов товарного хлеба давали крупные помещичьи хозяйства, использующие наемных работников, а единоличник давал около пятнадцати процентов товарного хлеба, остальной же потреблял сам. Революция искоренила помещичьи хозяйства, следовательно, увеличила число единоличников. Мы в целом выращиваем не меньше хлеба, чем до революции, а в иные годы даже больше… И что же?