Виктор Мануйлов
Жернова. Книга вторая. Москва – Берлин – Березники
Часть 5
Глава 1
Настенные часы пробили двенадцать раз, когда Алексей Максимович Горький закончил очередной абзац в рукописи второй части своего романа «Жизнь Клима Самгина», – теперь-то он точно знал, что это будет не просто роман, а исторический роман-эпопея.
Положив на стол самопишущее перо, он откинулся на спинку стула и потянулся, довольный своей работой: восемь страниц за четыре часа – столько ему давненько не удавалось осилить. А все потому, что чахотка, благодаря теплому климату, перестала – тьфу-тьфу-тьфу! – отнимать у него драгоценное время. К тому же ему наконец-то никто и ничто не мешает работать: озлобленная часть интеллигенции, выброшенной революцией за пределы России, здесь, в итальянском городе Сорренто, отсутствует напрочь, следовательно, не донимает его своими безобразными выходками. Если и дальше дело пойдет столь же успешно, то лет за пять-шесть… – впрочем, загадывать нет смысла, – он сможет осилить свое самое большое и самое важное произведение. В нем он расскажет о русском интеллигенте, оказавшемся втянутым в исторический процесс, к которому не был готов, как не была к нему готова и вся Россия с ее прогнившей монархией, безграмотным народом, засильем сверху донизу бездарных чиновников, невежественных и алчных церковников, немногими учеными-энтузиастами, равнодушным обществом.
Все это было. Казалось бы, что в результате революций к власти придут – и пришли! – новые люди, способные организовать жизнь по-новому. Увы, и новые люди пошли по проторенной дороге, хотя и под другими знаменами и лозунгами.
Здесь, в Сорренто, вдали от России, Алексей Максимович мог рассуждать о ее прошлом и настоящем вполне отвлеченно, без душевных мук, терзавших его совсем недавно. Пусть там идет все так, как идет. Его дело – дело писателя, а не политика. И пусть российские читатели сами делают выводы из прочитанного, накладывая свои выводы подобно лекалу на саму действительность.
Вот только Россия… Сообщения оттуда противоречивы. И от тяжких воспоминаний никуда не денешься. Если там что-то и меняется, то медленно, со скрипом. И не всегда в лучшую сторону. Потому что во главе перемен стоят – как правило – озлобленные и невежественные люди. Пока вырастет новая интеллигенция, лицо которой трудно предугадать, пока то да се, а время летит. И неизвестно, сколько еще прольется крови, сколько будет исковеркано человеческих жизней.
Алексей Максимович раскрыл портсигар, вынул из него папиросу, понюхал, затем, изобразив на лице мучительную гримасу, положил папиросу обратно: врачи разрешили ему искуривать в день не более десяти штук, а он искурил уже шесть. При этом сами же врачи не знают, что отрицательнее влияет на самочувствие человека – курить столько, сколько хочется, или изводить себя трудно выносимым воздержанием.
Вздохнув и по привычке покхекав, будто проверяя самочувствие своих ненадежных легких, Горький вышел на террасу.
Необъятный голубой простор безоблачного неба, сливающийся на горизонте с синевой Неаполитанского залива, теплый бриз с Тирренского моря, ласкающий слух шепотом вечно зеленой листвы, заставили его развести плечи и вздохнуть полной грудью. Легкие, ответив на вздох привычным хрипом, все-таки не сорвались на изнуряющий кашель. И это уже хорошо.
На какое-то время взгляд Алексея Максимовича задержался на черной глыбе острова Капри, поднимающегося вдали из морских глубин неведомым чудовищем, отороченным белой пеной прибоя. Там он, Максим Горький, когда-то был особенно счастлив. Увы, но счастье – вещь недолговечная. Утешает лишь то, что в этом непостоянстве сокрыто рациональное зерно, способствующее обновлению человеческой сущности, стремящейся в неведомые дали.
За спиной скрипнула дверь, послышались знакомые шаги, легкие как шорохи опавших листьев, оборвавшие размышления Алексея Максимовича. Грудь его охватило отрадным теплом. Он медленно обернулся – к нему, сияя счастливой улыбкой, приближалась совсем еще юная женщина, очаровательная до изнеможения. Ее лицо и даже фигуру нисколько не портила уже вторая беременность, которую невозможно скрыть никакими ухищрениями.
Это была жена его сына Максима, Надежда Алексеевна, она же – Тимоша.
– Звонил Макс, – сообщила Тимоша певучим голосом, остановившись напротив свекра, почти касаясь его выпуклым животом своим. – Маму он встретил. Но ехать в Сорренто, на ночь глядя, не хочет: боится, что к нему опять придерутся карабинеры и наложат на него штраф.
– Да-да! – засуетился Алексей Максимович, разводя руками, словно готовясь прижать к себе беззащитную сноху.
Его «да-да!» трудно было отнести к чему-то конкретному, и Тимоша сама протянула к нему руку, дотронувшись до его плоской груди тонкими пальчиками.
– А вы, Алексей Максимович, сегодня выглядите значительно лучше. Нет, правда-правда! – воскликнула она, предупреждая жалкую гримасу свекра. – Вы даже помолодели лет на десять! Честное слово! На вас местный климат хорошо действует. Не зря же в этом городе отдыхали и лечились такие знаменитости, как Гёте, Вагнер, Байрон, Стендаль, Ибсен. И даже Ницше, – с удовольствием показывала свою осведомленность историей города юная сноха. – Вот увидите, и фамилия Горький будет здесь тоже выбита. Даже, может быть, на этом самом доме! Нет, правда! Не смейтесь! – И Тимоша капризно надула свои и без того припухшие губы. Но всего на несколько мгновений.
Она продолжала еще о чем-то говорить, то улыбаясь своей изумительной и в то же время лукавой улыбкой, то заливаясь звенящим смехом, но смысл ее слов с трудом доходил до Алексея Максимовича. Глядя на нее, согласно кивая головой, он в который раз пытался понять, чем привлек эту весьма неглупую очаровашку его непутевый сын, ничего не знающий, ничего не умеющий, и – главное – не желающий ничего знать и уметь. Редкие и случайные попытки отца повлиять на сына не давали никаких результатов. Екатерина Павловна, его мать, увлеченная политикой, чуть ли ни с самого рождения не оказывала на Макса никакого влияния, предоставляя эту заботу молодым и привлекательным гувернанткам. А в результате сын сформировался как «сын писателя», известного и весьма обеспеченного, готового удовлетворять все прихоти недоросля, замершего в своем развитии на стадии подростка, превратившегося – по определению самого же Алексея Максимовича, – в «печальную разновидность ненужного человека». И этот-то «ненужный человек» умудрился жениться на такой девице, которой не годится даже в подметки.
Довольно скоро стало ясно, что никакой любви между молодоженами не существует. Более того, Макс почти не обращал внимания на свою жену даже тогда, когда она, забеременев первый раз, требовала от него особого внимания и ласки. Но не было ни того, ни другого. Зато был дорогой автомобиль, на котором Макс колесил по Италии, транжиря папины деньги. И – доходили слухи – в обществе девиц легкого поведения.
А денег всегда не хватало. Москва все более скупилась, часто задерживая даже гонорары, – особенно после смерти Ленина, – в отместку, скорее всего, за несогласованную с московскими цензорами публикацию на Западе первого варианта воспоминаний о Ленине.
Конечно, Мура, секретарь и жена Горького одновременно, которая вела его переписку на трех языках, не виновата в том, что слишком торопила его с воспоминаниями. Да и сам он понимал необходимость показать Ленина не только политическим деятелем мирового масштаба, но и как человека со своими принципами, своим пониманием истории человечества. Тем более что Маша Андреева, при ее обожании Владимира Ильича и уверенности в его правоте, сделала в качестве редактора лишь несколько замечаний, которые не отвергали сути произведения, вышедшего из-под пера бывшего мужа и любовника.
А Москва требовала одно усилить, другое приглушить, третье убрать совсем.
– Алешенька, ссориться с большевиками глупо, – наставляла Мура Алексея Максимовича, ероша его густые волосы и заливаясь циничным смехом. – Западу – западово, России – россиево. Первую задачу в виде наброска ты, мой милый, решил блестяще. Вторая задача – развернуть очерк в широкое полотно – вполне решаема. С твоим-то талантом! Из большевиков надо выжимать как можно больше. Нам ничего не остается, как экспроприировать экспроприаторов. Поверь, я эту породу людей изучила до тонкостей и ненавижу ничуть не меньше тебя. В то же время вынуждена им служить. Другого выхода у меня нет. Да и у тебя тоже. Так что пусть раскошеливаются. Бог даст, через год-другой сами себя же и пожрут, как… как пауки в банке, – добавила она, глядя куда-то вдаль, при этом прекрасное лицо ее подурнело, серо-голубые глаза вспыхнули холодным светом.