– Сыдыть, – прошептала хохлушка, и голос ее дрогнул от сдерживаемых слез. – И тату сыдыть тэж.
– Вот видишь: сидят. А ты относишься ко мне с таким безразличием, враждебно, можно сказать, относишься. Могла бы предложить и чего-нибудь посущественнее, чем молоко. Сало, небось, есть? А борщ? А горилка? Я бы выпил немного: промерз до костей. Со мной, глупая баба, надо поласковей, а не так, как ты. Звать-то как?
– Ганна.
– Ну, так шевелись, Ганна! Шевелись! Может, я тебе еще пригожусь. Да спать положи меня поближе к печке. И чтобы перина была настоящая, пуховая. Я на твердом спать не люблю. Понятно?
– А як жешь. Усэ понятно, товарищ начальник. Усэ як исть.
– Ну, то-то же.
"Может, сказать этой Ганне, что он не просто начальник, а известный московский писатель? Может, она станет вести себя по-другому? Нет, вряд ли: темнота беспросветная, бескультурье, дикость. Ей что писатель, что какой-нибудь печник. Печник, небось, поважнее будет. Другое дело, если бы учительница или, предположим, фельдшерица…»
Вот в Польше – в двадцатом было дело – переспал он с одной образованной, с дворянкой будто бы. Так на нее как раз и подействовало, что и он образованный. Или вот московские дуры… Эти готовы повеситься на любом, кто выходит с важным видом из Домлита… Нет, с этой хохлушкой надо по-простому.
Скоро на столе дымилась миска с красным борщом, в тарелке розовели тонкие пластины сала, в бутылке голубовато светился первач. Исаак выпил чуть ли ни полный стакан, почти сразу же захмелел, голова отяжелела, все время валилась на сторону. Он лениво носил ложкой борщ из тарелки в рот, медленно двигал челюстями, затуманенным взором разглядывал сдобную хохлушку. Когда та, смущенная его настойчивыми, откровенными взглядами, собралась уйти, он остановил ее властным рыком и поманил к себе пальцем.
Ганна подошла, встала в двух шагах от Бабеля.
– Сядь рядом, – он хлопнул ладонью по лавке, качнулся, тяжело задышал: его мутило от выпитой самогонки, разморило от тепла и еды. Преодолев тошноту и слабость, поднял голову, глянул на Ганну чекистским взглядом сощуренных глаз: – Садись, не бойся.
Ганна шагнула было чуть в сторону, но Исаак проворно ухватил ее за локоть, потянул к себе. Сыто отрыгнул ей в лицо. Налил полстакана из бутылки, протянул:
– Пей!
– Ни, нэ хочу, – отстранила Ганна стакан неуверенным движением руки.
– А ты пей за то, – с пьяным упорством настаивал Исаак, – чтобы твово чоловика завтра выпустили на свободу. Ведь могут и того… – он выразительно провел ребром ладони у себя под острым подбородком. – Если будешь со мной ласкова, я тебе помогу. Да. Я все могу. Меня и Косиор знает, и даже сам Сталин. Шепну – и выпустят чоловика. И тату. Поняла? – И настойчиво совал ей в руки стакан, расплескивая из него остро пахнущую жидкость.
Ганна выпила самогонку так, будто в стакане была вода. Даже не поперхнулась. Взяла кусочек сала, принялась жевать, глядя куда-то в запечье.
Исаак положил ей руку на ляжку, стал гладить ее, задирать подол рубахи.
– Та що ж вы таке робите, товарищ начальник? – слабо отбивалась Ганна. – У мэни ж диты тута. Мабудь, вони ще ни почевають, мабудь, вони усе слышуть.
– Ничего, Ганна, дети – пустяки. Дети – это так, ерунда. Я сам был дитем, а уже видел, как отец с матерью… это самое. Интересно. И ничего, не помер… Дети должны все знать. Твои дети, поди, не раз видели, как бугай на корову лезет. Кха-кха! – Отстранился, глянул в глаза Ганне подозрительно: – У тебя, может, дочка есть?
– Вона ще малэнька, ще зовсим дитё! – испуганным шепотом воскликнула Ганна, сразу же перестав сопротивляться.
– Вот видишь, а ты брыкаешься. – Исаак забрался Ганне под рубашку одной рукой, другой мял ее пышную грудь, тыкался утиным носом в шею, бубнил по привычке: – Я, баба, писатель, культурный человек, имею образование. Я не какой-нибудь там Панас с панской конюшни, меня благородные пани ублажали. – Дернул за подол рубашки: – Давай, баба, пошли спать!
– Та я ж вам ще ни стелила! – со слезами в голосе воскликнула Ганна. – Трохи погодьте!
– Ну, иди… с-стели. Я п-погожу. – Бабель отстранился, поднес к лицу руки, понюхал: руки пахли душновато-кислой женской плотью, от этого запаха бросило в жар. – Поем еще, – пробормотал он, клонясь к столу. – А потом… потом приходи до мэнэ… до мэни… Вдвоем спать… почивать то ись… теплее. Я п-привык в-вдво… во-ем сы… сыпать.
Исаак уснул прямо за столом. Ганна постелила за печкой на двух широких лавках, составив их рядом, перину с собственной кровати. Затем вытряхнула из верхней одежды, брезгливо морщась, мешковатое безвольное тело незваного гостя, с трудом оторвала его от лавки, отволокла и положила к самой печке, укрыла стеганым одеялом. С минуту разглядывала круглое, толстогубое лицо с хомячьими щеками, заросшее неряшливой щетиной, крупные неровные зубы в черной щели большого рта, покатый бледный лоб с залысиной до самого темени. Горестно вздохнула, вернулась к столу, убавила свет в лампе и долго сидела в полутьме, глотая слезы и тихо всхлипывая, не зная, на что решиться.
Гость заворочался за печкой, застонал, забормотал. Ганне в голову пришло, что он может проснуться, а ее рядом нет… Что тогда будет с ее чоловиком, с ее татою? Неужто и вправду могут придать смерти мужиков только за то, что они выгнали из села комиссию по раскулачиванию? Ведь никого ж не убили, разве что накостыляли кой-кому по шее… Ах, не надо было делать и этого!
Ганна тяжело поднялась, перекрестилась на иконы, прошла за печку, тихо легла рядом с гостем. Тот храпел, бормотал во сне, вскрикивал, иногда беспокойно дергал ногами. Не заметила, как уснула. Проснулась оттого, что чьи-то руки шарят по ее телу, кто-то, сопя, возится рядом, путаясь в ее рубахе. В лицо дохнуло сивушным перегаром и чесноком. К горлу подступил удушливый комок, Ганна судорожно проглотила его, отшатнулась, но тут же вспомнила все, что привело ее за печку, замерла в покорном ожидании.
Мокрые толстые губы уткнулись ей в щеку, ища ее губы, цепкие пальцы выворачивали соски, тупые бедра, будто дубовая кадушка, сновали меж ног… Чужое, мерзкое сопело на ней и хлюпало простуженным носом…
Глава 16
Бабель открыл глаза и несколько минут пялился в темный потолок. Болела голова, во рту было сухо, через нос не продохнешь. За печкой кто-то возился, двигая чугунками. Трещали горящие дрова, гудело в трубе. Открылась и закрылась дверь, потянуло холодом. Послышались сдержанные голоса. Похоже – детские. Вылезать из-под одеяла не хотелось. Да и вылезать было отчего-то боязно. Но вылезать нужно, чтобы не пропустить захватывающее зрелище. Пошарил вокруг, на табурете нащупал куртку, штаны, рубаху, под курткой портупею с револьвером, командирскую сумку. Сразу же стало как-то спокойнее, вернулась уверенность. Однако одевался тихо, стараясь ничем не выдать своего присутствия.
Натянув сапоги, Исаак осторожно выглянул из-за печки и встретился с испуганными и любопытными глазами мальчика лет десяти и девочки лет тринадцати. Еще одну девочку, лет шести, заметил не сразу: она сидела на полу у печки и, тихо сопя от усердия, повязывала платком тряпичную куклу.
"А девчонка ничего, уже и сиськи прорезались, – подумал Исаак, разглядывая старшую. – У тетки Фимы была такая же, может, на год-другой старше. Тоже хохлушка. К ней всегда была очередь. И всегда толстых и пожилых евреев. Библейскому Моисею, когда он занемог, предлагали именно девочек, не знавших мужа: девочки на старцев хорошо действуют, разгоняя загустевшую кровь".
Впрочем, Исаак и сам не отказался бы от девочки: на сорокалетних они тоже неплохо действуют. А еще – этот первородный страх перед таинством соития, томление в невинных глазах, затем алая кровь первого совокупления… Каким могучим и великим чувствуешь себя, стоя на коленях между раскинутыми ногами и глядя на оплодотворенную тобой нежную женскую плоть! О, боже! Пообещать? Припугнуть? Все равно не сегодня-завтра эту маленькую хохлушку отправят в Сибирь, до которой она может и не доехать. А так – хоть какая-то польза…