Ф. Б. Вы двадцать лет пишете роман?! Представляю, какой толщины он будет!
Б.-А. Л. Может быть, совсем наоборот, тонюсенький, максимально короткий. Кто его знает?
Ф. Б. Но постойте, вам могли бы возразить, что истинный писатель должен в первую очередь заниматься литературным творчеством. Если я пишу роман, то пусть тут хоть война в Афганистане, я все равно продолжаю писать роман про «свою жену, эту толстую б…».
Б.-А. Л. Возможно. Но для меня книги, которые написались вместо этого романа, тоже представляются очень важными.
Ф. Б. То есть роман на втором месте.
Б.-А. Л. Если хотите. Можно даже утверждать, что именно так и должно все происходить, что книги рождаются в свое время и что этот третий роман появится, когда по-настоящему созреет. Разве мы можем знать, какой момент подходящий, а какой — нет? Мы придумываем тысячу причин, чтобы оттянуть момент появления книги — именно потому, что она еще не готова, жизнь не закончила над ней свою работу.
Ф. Б. Кое-что тем не менее изменилось. Раньше вы всегда отказывались говорить о себе. Исключение составляет один текст, который называется «Комедия», — он очень мне нравится. Но это лжеисповедь. Вы сами в этом признаетесь: во «Врагах общества» вы пишете, что «Комедия» — не искренняя книга, это маска, надетая на маску. Настоящая автобиография, подлинные сцены вашей жизни появляются впервые во «Врагах общества». Это значит, что вы меняетесь. Станете ли вы в дальнейшем писать про себя, превратитесь ли в нечто среднее между Шатобрианом и Анни Эрно[298]?
Б.-А. Л. «Враги общества» — книга, которая для меня самого очень много значит. Но будьте осторожны, не делайте поспешных выводов. Сила ее в том, что это беседа с Уэльбеком. Если бы не Мишель, я бы никогда не сказал — и больше никогда не скажу — того, что там сказано.
Ф. Б. Почему такая категоричность?
Б.-А. Л. Потому что мне это неинтересно. Мне скучно говорить о себе.
Ф. Б. Это странно, я бы даже сказал, парадоксально. Притом что вам свойствен определенный социальный эксгибиционизм, с литературной точки зрения вы стыдливо-сдержанны.
Б.-А. Л. Да, но важнее именно литературная сторона — вы не находите? В литературе я придерживаюсь правила «после вас».
Ф. Б. Кто эти «вы»? Читатели?
Б.-А. Л. Нет, «вы» — это Сартр, Бодлер, Дэниэл Перл, это антигерои забытых войн, это боснийцы, мой сосед, мой ближний, мой враг, мой друг — кто угодно, но не я сам.
Ф. Б. Тем не менее вы пишете от первого лица.
Б.-А. Л. Пишу. Но это просто честность. Необходимо создать кого-то, от чьего имени говоришь, некое тело, некую душу, некую фабулу. Есть философы, которые ведут себя, точно они чистый дух, лишенный телесного воплощения и обитающий в безвоздушном пространстве платонических идей. Это неправильно. Чтобы все было достоверно, надо сказать: «Вот, это я, это мое конкретное тело, это мои нервы, это я говорю». Необходимо быть конкретным, материальным.
Ф. Б. Знаете, я мог бы вам предложить другую гипотезу, которую я как раз в данный момент разрабатываю. Я считаю, что вы не доверяете самому себе, поэтому, чтобы оказаться лицом к лицу с Бернаром-Анри, вам нужна теплая компания Шарля Бодлера, Жан-Поля Сартра, Дэниэла Перла. Это совершенно как в передачах Жака Шанселя[299]!
Б.-А. Л. Ну, может быть, можно и так на это взглянуть. Но я, честно говоря, вижу все иначе. Дело не в доверии к себе — дело в любопытстве. Я не испытываю любопытства по отношению к самому себе, вот и весь секрет. Тут ничто одно другому не противоречит. Я никогда не обращался к психоаналитику. Я не пишу писем. За исключением Уэльбека, я ни с кем не переписываюсь. Вдобавок, если у меня случаются эмоциональные бури, возникают какие-то тайны, огорчения, я ни к кому не лезу с конфиденциями — ни к близким друзьям, ни даже к самому себе…
Ф. Б. Но вы же ведете дневник.
Б.-А. Л. Веду. Но это всего лишь дневник. И если я завтра умру, то его немедленно уничтожат.
Ф. Б. Удивительная вещь, когда человеку удается говорить о себе, не говоря о себе. Но в своем дневнике вы все же о себе пишете.
Б.-А. Л. Да, там я говорю со всей откровенностью все, что только можно сказать.
Ф. Б. И этот дневник будет опубликован?
Б.-А. Л. Ни за что и никогда. И именно потому, что этого никогда не случится, я позволяю себе говорить все.
Ф. Б. Но для чего же тогда он нужен? Ведь после изложения на бумаге многие вещи становятся понятней и очевидней?
Б.-А. Л. Дневник был нужен, чтобы написать «Лилию и пепел». Когда-то дневник служил сырьем для моих романов. Это своего рода месторождение, откуда я регулярно черпаю материал и откуда я, возможно, зачерпну в последний раз для последней книги. Но все это я рассказывал Уэльбеку: о том, чтобы обнародовать мой дневник как таковой, не может быть и речи. Поэтому я сделал определенные, может быть довольно мудреные, распоряжения: чтобы его уничтожили, если со мной что-то случится…
Ф. Б. Да, вашему секретарю придется потрудиться, чтобы все это пустить под нож. А нашу беседу вы тоже туда запишете?
Б.-А. Л. Туда записывается все. Ежедневно. Скрупулезно. Рано утром или поздно вечером. На телефонный автоответчик молодой женщины, которую вы видели. Она приходит утром и печатает… А почему для нашей беседы надо делать исключение?
Ф. Б. Это метод Энди Уорхола. Он тоже диктовал свой дневник по телефону[300].
Б.-А. Л. Уорхол диктовал Пэт Хэкетт. У меня несколько другая ситуация. Я диктую на автоответчик моей собственной Пэт Хэкетт, которую зовут Жоэль Абер, и она каждое утро прослушивает запись. Но никогда со мной не говорит об услышанном, никогда не делает никаких комментариев. Три строчки, десять страниц — по-разному бывает. Но всегда без дураков, по-честному, механически.
Ф. Б. В этих записях многое касается вашей личной жизни.
Б.-А. Л. Да, разумеется. Моей лично. Но не только: о жизни других там тоже говорится. И уж конечно, о тех мирах, сквозь которые я прошел за последние сорок лет. Много информации. Много бесед. Много «изнанки современной истории». Именно поэтому публиковать мой дневник невозможно. Иначе говоря, принцип все тот же: «после вас»… тайны мадридского двора… «я» не представляет интереса.
Ф. Б. Но вы же не станете утверждать, что не любите Монтеня, Пруста, Бенжамена Констана или Жан-Жака Руссо!
Б.-А. Л. Вот именно! Это не мои любимые авторы. Я с большим удовольствием читаю Монтескье, Мальро, Бодлера или Вольтера. Не говоря уже о Хемингуэе, который рассказывает, как он воевал в Испании, ни разу не поместив себя в центр повествования. Я не говорю уже о Малапарте и его романе «Капут», который я считаю одной из величайших книг ХХ века. Не говорю, кроме того, о самом недооцененном из писателей того же ХХ века — Луи Арагоне и его «Базельских колоколах» и «Пассажирах империала». Таково мое сегодняшнее мнение. Возможно, что через двадцать лет я буду утверждать противоположное. А пока что — так.
Ф. Б. Журнал «GQ» отмечает свою годовщину специальным номером, посвященным элегантности. Как бы вы определили, что такое элегантность?
Б.-А. Л. Для мужчины или для женщины?
Ф. Б. Для мужчины.
Б.-А. Л. Это когда она не видна. Надо, чтобы она была лаконична, скупа на слова.
Ф. Б. Это одно из определений «дендизма». Вы принадлежите к очень узкому во Франции кругу людей — вместе с Тьерри Ардиссоном[301], пожалуй, — которые носят форму. Вы и сегодня одеты так же. На вас белая рубашка с расстегнутым воротом, порой сильно распахнутым — в зависимости от времени года и ситуации. Вы были одеты точно так же на телепередачах в 1977 году. Когда вы взяли привычку носить белые рубашки?