Словом, большинство утверждало, что выход с другой стороны все-таки есть и духовому человеку бежать можно. А поэт Владимиров, прослушав несколько таких суждений, вдруг поднялся однажды с нар и забасил категорически:
— Да и раньше бегали!
— Когда бегали? Кто бегал?
— Да вот бегали! Не хотели только совсем уходить, потому семейные были, а проход находили. Поляк Нияс с хохлом Егозой нашли раз. Забрели в ледяной коридор и заблудились. Страху сколько натерпелись, рассказывали после… По обмерзлым лестницам, чуть живым, лезли. Продрогли, промокли все… И вдруг к выходу пришли… Вышли вон — смотрят — лес кругом, а цепь далеко-далеко в стороне осталась! Так и могли бы уйти, кабы захотели. Только они не хотели, потому женатые были, и пошли казакам навстречу. Те сначала пропускать их в цепь не соглашались, а потом как объяснись, в чем дело, так конвой просто диву дался, испугался!
— Да не во сне ль это приснилось тебе, Медвежье ушко? — спросил насмешливо Сокольцев.
— Зачем во сне! Спроси хохла Егозу или Нияса спроси.
— Где ж я теперь спрошу, коли они в волости давно? А тебе-то они сами сказывали?
— Да хоть и не сами… Другие все равно слышали… Уйти бы могли, кабы захотели! Только они не хотели, потому…
— То-то кабы захотели! Нет, уж мы подождем лучше, узнаем, каким путем Красоткин бежал, а потом поверим тебе. Нет, дружище, кабы выходы из горы были, начальство лучше б нашего с тобой знало, что они есть, и без караула не оставляло бы во время работы. Я так полагаю.
Скептический взгляд Сокольцева разделяли Гончаров, Юхорев и другие бывалые, опытные люди. Взгляд этот и оправдался спустя некоторое время, когда пришло другое, более верное известие, что Красоткин и не бежал вовсе, а только пробовал отсидеться в горе, но благодаря собственной глупости через двадцать суток принужден был сдаться начальству. Сокольцев сам принес из мастерской это известие и так рассказывал собравшейся вокруг него шпанке:
— Он, точно, мог бы бежать, Красоткин, кабы другой на его месте человек был. Я его хорошо знаю и тогда же, как в первый раз услышал, подумал про себя, что не Красоткину б такие дела обделывать. И задумал-то его не сам он, а ребята предложили, силой почти уговорили, потому жалко парня: молодой совсем, а за спиной сорок пять лет работы. Задумано было так. Спрятали его во время работы в старых выработках, в очень распрекрасном, месте, про которое два-три только человека изо всей тюрьмы знали. Туда заранее ему всякого провианту натаскали, чтоб можно было дня три или даже четыре просидеть. Заложили каменьями и ушли.
— Кончилось рабочее время, пора в тюрьму идти. Сосчитали казачишки арестантов, раз и два сосчитали — что за черт? Нет одного. Нет да и нет. Пошла тревога. Всю гору обегали казачишки — ничего не могли сыскать. Решили все-таки цепи не снимать, выждать: может быть, он спрятался где-нибудь, притаился — так рано, мол, или поздно должен объявиться. Часовые клялись и божились, что из цепи никого не выпускали. Кабы кобылка вела себя хорошо, а главное, кабы сам Красоткин не дремал, это все не беда б, что цепи не сняли, потому ребята и раньше так располагали, что три-четыре дня стрёма будет. Эти дни надо было ухо востро держать, сидеть спокойно. В первую же ночь целая сотня казаков с фонарями в гору пошла, все обыскала, перерыла. Опять ничего, конечно, не нашли. Еще суток двое постояли-постояли, глядь — и сняли посты. Решили, что часовой, должно быть, прокараулил, того ж разу из цепи выпустил. Тут бы и махнуть Красоткину драла, наши успели ему шепнуть, что розыски, мол, утихли, проход свободный. Одежа вольная, деньги, пачпорт, все у него было. А он возьми, дьяволов сын, и струсь! Еще почему-то три дня пропустил, даром пролежал. А тут, смотри, и провиант истощился, что в запасе был. Пришлось таскать каждый день из тюрьмы. Придут утром на работу. Ну, думают, теперь, должно быть, ушел. Глядь — а он все еще лежит. «Что же ты, так тебя и этак, делаешь? Погубить себя хочешь?» — «Ей-богу, братцы, сегодняшнюю ночь убегу. Пошел было ночесь, да оказалось, караул опять стоит». Вот трусливая ворона! еще молодой парень, сорок пять лет каторги сумел работать. И вот промеж кобылки шорох пошел… Спервоначалу-то человека четыре только знали, верные люди; большая часть, как и начальство, тоже думали, что Красоткин на воле давно — лови в поле ветра. А тут — заметила ль какая сука, что пищу ему носят в гору, промеж себя топчутся, аль по чему другому, — только скоро вся тюрьма узнала, что Красоткин в выработках старых лежит. А вся тюрьма узнала — и надзиратели узнали и конвой. Всполошились опять — цепь поставили, караулы: строго стали обыскивать всех, чтобы хлеба ему не проносили… Мало того! Какие хитрые шельмы: пепла по всем коридорам насыпали, нитки протянули… Думают: если станет ночью ходить — воды пойдет к ручью напиться или бежать захочет — непременно следы остался. И днем и ночью в горе зачали шарить. Раз какую даже штуку удумали. Не выгнали арестантов на работу, а заместо того казачишкам молотки и буры в руки дали. Такой стук в руднике подняли, будто и заправская работа идет. Ну да Красоткин догадался, что — подвох, не вышел. Натерпелся, однако, бедняга страху за эти дни. Однажды (сказывал после ребятам) два казачишка во время обыска вплоть подошли к тому самому месту, где он заложен камнями был. Стали, слышит, разбирать. Один говорит другому: «Сейчас же заколем мерзавца, если тут окажется». Ажно дух в нем замер: вот-вот увидят! Вдруг, на его фарт, где-то вдали другие закричали: «Здесь, здесь он!» Как бросятся туда духи… Так гроза и прошла мимо. Однако плохо его дело стало! Проносить удавалось только по крохотному кусочку хлеба, да и то не кажный день. Отощал вовсе. Темнота к тому ж, воздух душной… Ноги стали пухнуть, цинга появилась. И тут иной бы фартовец сумел еще выкрутиться! Напролом бы пошел! Прямо на часового б ночью кинулся; подкараулил бы, как он зазевается, стоит себе, в носу ковыряет, и пришиб бы духа проклятущего! А Красоткин мог только вокруг да около ходить, а ни на что не решался. Раз таки насмелел было, пошел… Да так неосторожно высунулся, что часовой увидал, выстрел дал, закричал! Казаки набежали… Насилу ноги уволок. После того он уж вовсе оробел, вылезать из своей норы перестал, разнемогся. Смерть, видно, думает пришла… Раз лежит этаким манером, вдруг слышит — идет кто-то, промеж камней пробирается. Мелкие камешки падают… Вовсе подошел, и в темноте ровно светлее стало. Стоит перед ним как есть человек — ни высокий, ни низкий, с седой бородкой. «Ты здесь?» — спрашивает. «Здесь», — отвечает Красоткин. «Есть хочешь?» — «Шибко, говорит, хочу». — «А холодно тебе?» — «Закоченел весь». — «Ну погоди, говорит, маленько, легче станет». Сказал — и словно в землю провалился, невидим стал. А ему и точно легче сейчас же сделалось: голод пропал и будто теплом откуда-то потянуло…
На другой после того день (это на девятнадцатый уж!) Красоткин прямо объявил ребятам, что дольше терпеть не в силах, и если не придумают средства вывести его живого, так он сам выйдет — пускай убивают. Что тут делать? Объяснила кобылка старшему надзирателю (душа, говорят, человек для нашего брата): так и так, мол, человеку смерть предстоит, потому казаки беспременно убьют, как только он покажется, — обозлены сильно; явите божецкую милость, примите под свою защиту. Наутро он пошел с ребятами в гору, одел Красоткина в вольную одежу и вывел незаметно для казачишек. Кто был на Покровском, тот знает ведь, что рудник там совсем подле тюрьмы и цепь расставляется далеко-далеко кругом… Как подошли к воротам — тут только два молодых подчаска смекнули, в чем дело. Как сумасшедшие метаться зачали туда-сюда, зубами щелкают, не знают, что делать. «Смейте только пальцем тронуть! — прикрикнул на них старший надзиратель. — Строго отвечать будете». Кинулись подчаски в караульный дом — выбежал оттуда весь караул с ружьями, беспременно убили б Красоткина, ни на что б не поглядели, да в эту минуту дежурный ворота успел растворить и втолкнуть его во двор. Так и остались казачишки с носом, ружьями только погрозились сквозь решетку да поругались всласть. Вот ведь зверье какое!