— А Фламмариона{32} почему же нельзя?
— Это что-то о небе, о звездах?.. Нет, и этого невозможно выдать, никоим образом. Небо, знаете ли, вещь щекотливая… Роль духовного цензора я никак не могу на себя взять… И знаете ли что: напишите вашей матушке, чтобы она не присылала больше книг. К чему? Довольно и этих.
Я раскланялся и с ворохом книг в руках поспешил к выходу. Лучезаров любезно проводил меня сам на парадное крыльцо. Я летел к тюрьме, не чуя под собой ног от радости, ежесекундно боясь, что вот-вот бравый штабс-капитан раскается и велит мне вернуться. Но он уже заинтересован был другим, я слышал, как раздался его зычный окрик на кого-то:
— Это что за беспорядок? Что за сор на дворе? Разве не знаете, что я не люблю этого. Чтоб сейчас было подметено и прибрано. В карцер, что ль, захотели?
Во дворе тюрьмы меня обступила толпа арестантов.
— Николаич, книги? Братцы мои, книги!
— Нам, нам, Миколаич, во второй нумер… Хоть одну, самую махонькую!
— Эвона книжища-то… Вот тут, ребята, должно быть, ума-то! И не лень было писать ему?
— Нам! Нам!
— Разорвать тебя придется теперь, Миколаич. У нас во всем номеру Гришка один по складам мало-мало знает.
— Уж вы мне одну книжечку пожалуйте, Иван Николаич, мне-то уж, бога ради!
— А ты чем святой противу других?
— Постойте, постойте, господа, всех удовлетворю, По справедливости разделим… Пойдемте в мою камеру.
С шумом, гамом и топотом вломилась почти вся тюрьма в мой номер и обступила меня и книги.
— Да не суйтесь вы, ребята, к книгам! Дайте покой. Ивану Николаевичу, смотрите, он и так потом обливается… Успеете еще! — говорил общий староста Юхорев, атлет-мужчина с представительной и энергической физиономией, усаживаясь сам около меня и отстраняя прочь назойливо лезшую шпанку. — Вы сейчас же прочтите нам что-нибудь, Николаич, — прибавил он.
— Сейчас! Сейчас! — загудели все хором. Я взял один из томиков Пушкина и раскрыл «Братьев-разбойников». Все немедленно стихло. Я начал:
Не стая воронов слеталась
На груды тлеющих костей
— За Волгой, ночью, вкруг огней
Удалых шайка собиралась.
Какая смесь одежд и лиц,
Племен, наречий, состояний!
— Это про нас! — закричало сразу несколько голосов. Все лица оживились и приняли разудалое выражение.
Зимой, бывало, в ночь глухую
Заложим тройку удалую,
Поем и свищем, и стрелой
Летим над снежной глубиной.
При этих словах некоторые из арестантов попытались пуститься в пляс. Юхорев прикрикнул на них; но когда я стал читать дальше:
Кто не боялся нашей встречи?
Завидели в харчевне свечи —
Туда! к воротам, и стучим,
Хозяйку громко вызываем,
Вошли — всё даром: пьем, едим
И красных девушек ласкаем! —
он вдруг сам привскочил с места, подбоченился, притопнул ногой и в порыве восторга загнул такое словцо, что я невольно остановился в смущении.
— Это как я же, значит, на Олёкме с Маровым действовал! — закричал он. — Знай наших!
Такого сюрприза я, признаюсь, положительно не ожидал. Мне стало совестно и за себя и за Пушкина… Больше всего за себя, конечно, за то, что я выбрал для первого дебюта такую неудачную вещь, не сообразив, с какой аудиторией имею дело. Я хотел было остановиться и прочесть что-нибудь другое, но поднялся такой гвалт, что я принужден был окончить «Братьев-разбойников». На шум явился, однако, надзиратель.
— Что за сборище? — закричал он. — По камерам! На замок опять захотели?
Юхорев с другими имевшими вес арестантами бросился уговаривать и умасливать его.
— Вы послушайте сами, какова тут у нас лекция происходит. Читает-то как Николаич, просто ведь любо-дорого! Вы не сомневайтесь: ведь эти книги сам начальник прислал.
Надзиратель замолчал и тоже с любопытством подошел к столу. Я продолжал «Братьев-разбойников». В конце поэмы было мало, конечно, веселья: облако грусти и задумчивости отуманило на минуту лица даже и моих бесшабашных слушателей.
Но это длилось именно минуту только. Тотчас же все опять развеселились и принялись восхищаться началом рассказа. Надзиратель велел затем разойтись по камерам. Отовсюду протягивались ко мне руки, просившие книг. Очень многие требовали «Братьев-разбойников».
— Я наизусть их выучу, Иван Николаевич! — восторженно кричал Ракитин, только что перед тем начавший азбуку.
Я роздал все книги, оставив для своей камеры Пушкина.
XV. Великие поэты перед судом каторги
В этот первый вечер почти по всем номерам чтение продолжалось до двенадцати часов ночи, так что надзиратель несколько раз подходил к дверям и приглашал публику ложиться спать. Я серьезно опасался, что это обстоятельство дойдет до Лучезарова и он отнимет книги. К счастью, период был либеральный; надзиратели давно уже не отличались первоначальной неукоснительной пунктуальностью, и доноса не последовало., Весь вечер читал я своим сожителям Пушкина, до того, что охрип. Из всей камеры уснул вскоре один только Гончаров, практический ум которого страдал полной неспособностью внимания. Значительно позже уснули Никифор и Тарбаган. Все остальные слушали с поглощающим интересом и готовы были вконец замучить меня. Чирок волновался и был необыкновенно комичен в своем любопытстве. Весь вечер сидел он подле меня, сосредоточенно-внимательный, с чрезвычайно лукавым выражением серых глаз и с глубокомысленно наморщенным лбом. От избытка чувств он то и дело ерзал на нарах и чесал себе брюхо… Малахов слушал важно и солидно, по тоже не мог скрыть восторга, хлопал себя рукой но бедру, заливался детским душевным смехом и чаще других вставлял замечания. Внимательно, но молчаливо слушали: Гандорин, Семенов, Владимиров и Михаила Буренков. Заспанный Тарбаган глядел во все глаза и то и дело подавал свою обычную реплику: «Так и лучше!» — нередко совсем невпопад. Ученики слушали в этот первый раз внимательно, но впоследствии между ними и камерой завязалась вражда: ученики эгоистично предпочитали учиться, камеры же слушать чтение. Много происходило из-за этого смешных, и подчас и тяжелых эпизодов.
Пушкин понравился и был понят почти весь, без исключения. Наибольшим, однако, триумфом увенчались: «Борис Годунов», «Капитанская дочка» и «Дубровский». Между прочим, известная сцена в корчме вызвала такое неудержимое веселье и хохот, что многие в судорогах катались по нарам. Яшка Тарбаган при этом чуть не помер, и Малахов принужден был каждую минуту совать ему в глотку кулак для того, чтобы чтение могло продолжаться. Личность Годунова настолько была понята всеми, что именем его прозвали впоследствии одного арестанта и оно вообще сделалось в Шелайской тюрьме синонимом всякого лицемерия и политиканства. Но наряду с хорошими впечатлениями от чтения этих произведений Пушкина у меня остались и мрачные, тяжелые воспоминания. Страшная сцена убийства Федора и Ксении в «Борисе Годунове» в некоторых из слушателей вызвала сочувствие и радость.
— А, гады, закричали!.. — сказал Чирок и был поддержан Тарбаганом, который стал хохотать неизвестно над чем. Таких случаев я помню множество, когда какое-нибудь трагическое, захватывающее дух место вызывало в арестантах внезапный взрыв веселости и цинизма… Это обстоятельство вначале приводило меня в отчаяние, и я вспоминал насмешливую улыбку Лучезарова, отдававшего мне книги:
— Книжечками этими вы их не проймете!
По прочтении «Капитанской дочки», «Дубровского» и даже того же «Бориса Годунова» некоторые говорили с искренним сожалением: