При разводе арестантов по камерам последовало затем нововведение: камеры немедленно были заперты на замок, и, при обходе их Лучезаровым, каждая снова отмыкалась. При этом прежде всего кидались в камеру надзиратели, тесным кольцом окружая робко жавшуюся шпанку. Бравый штабс-капитан доходил до середины помещения, грозно окидывал его безмолвным взором и в том же подавляющем безмолвии удалялся.
Этот роковой вечер все мы провели мрачно и молчаливо. Ученики, угнетенные и озлобленные, тотчас же легли спать; Гандорин не рассказывал Тарбагану своих сказок и очень долго молился, стоя на коленях и громко стукаясь лбом об пол; да и самому Тарбагану было не до сказок. Малахов пытался, правда, показать, что ему все на свете трын-трава и запел было приторно-пьяным голосом, наклоняясь к Чирку и задирая его:
Уж я сяду под оконце,
Погляжу на красно солнце, —
но Чирок, очевидно не расположенный к шуткам, ограничился только тем, что дал «чернопазому дьяволу» хорошего леща в спину, обругал его пьяной рожей и велел ложиться спать. Даже Гончаров не резонировал в этот вечер и очень скоро заснул…
XVII. Обычная развязка
Началось мрачное, тяжелое время. Чувствовалось, что население тюрьмы разделилось на две партии, враждебные одна другой. Одна из них, менее, правда, численная, но зато более сильная влиянием, состояла из людей, безусловно одобрявших поступок Шах-Ламаса и выражавших сожаление лишь о том, что ему не удалось отправить на тот свет Шестиглазого. К этой партии принадлежали, между прочим, и все магометане, хотя они держались, как всегда, обособленно от русских и, не высказывая громко сочувствия своему единоверцу, ходили сосредоточенные, печальные и таинственные. Затем шли «иваны», тюремные воротилы и бывалые люди, горой стоявшие за поддержание старинных арестантских обычаев и порядков и с озлоблением смотревшие на то, как постепенно разлагаются и падают освященные преданием устои и на развалинах славного прошлого воцаряется «новый род» трусов, «хвостобоев» (подлипал) и «язычников» (шпионов). Часть этих вожаков, вроде Семенова и Гончарова, были, несомненно, люди искренние, и убежденные; но многие другие оправдывали Шах-Ламаса вовсе не потому, чтобы верили в его правоту или чтобы внутри их действительно горел огонь непримиримой вражды и ненависти, а потому только, что искали в толпе популярности и первенства. Большинство тюрьмы составляла безличная масса, шедшая туда, куда ее влекли и толкали поводыри; из страха перед ними она первое время таила в глубине души свои истинные (трусливые) взгляды и симпатии, высказываясь неопределенно, смотря по тому, чей голос громче и увереннее раздавался вокруг. Но вскоре заявила о своем существовании и крайняя правая, состоявшая большею частью из благочестивых старичков и других, рвавшихся в вольную команду; они недолго скрывали свое озлобление и негодование против виновника новых репрессии. Однако левые, неблагонамеренные, опираясь на безличную, трусившую перед ними шпанку, одержали вначале решительную победу, и старички принуждены были прикусить язык и съежиться. В одном номере арестанты хотели даже побить своего старосту, слишком близко к сердцу принявшего наставления Лучезарова… Несмотря на запертые двери, вожаки успели тотчас же обменяться паролями и лозунгами предстоявшей кампании, и скоро во всей тюрьме господствовало мнение, что «кориться». Шестиглазому отнюдь не надо, товарища выдавать не следует.
— Что он может с нами сделать? — кричали главари. — Котлы отнял, чай? Да душа из него вон и с чаем-то вместе! В кандалы заковал? Так на то мы арестанты, на то и в каторгу шли. Вольную команду отымет? А начхать нам на его вольную команду! Это им она нужна, старичкам благословлённым, тем, у кого хвост да язык долги, а мы, коли что задумаем, и в тюрьме можем сделать!
— А я так полагаю, братцы, — ораторствовал кто-то в другом углу, — что еще сам же Шестиглазый ответит. Потому он не имеет никакого полного права всех за одного наказывать. Приедет же какое ни есть начальство следствие сымать; заявим тогда все, как один человек: так и так, мол, ваше превосходительство, житья нет, утеснение большое. И, помни: ему нагорит! Все его злодейства можно раскрыть и объяснить. Наше дело и по закону правое, братцы, чего нам кориться? Может статься, еще и черкесу ничего не будет, потому закона такого нет вынуждать человека парашки таскать.
Но в армии крайних была одна брешь, один слабый пункт, которого в начале никто не замечал: это то, что Шах-Ламас был не свой, а «татарин». К татарам же, то есть магометанам, русские арестанты относятся вообще крайне враждебно. Вражда эта взаимная, и причин ее множество (среди них играют, быть может, некоторую роль и перешедшие в инстинкт исторические воспоминания). Нельзя вполне отрицать, например, того, что кавказцы, сарты и другие инородцы, непривычные к тяжелому физическому труду, всеми силами стараются от него увильнуть и, где можно, «проехаться на спине» русских; но последние преувеличивают этот их недостаток и обвиняют нередко в лености и желании лодырничать даже самых трудолюбивых из магометан, на чьей спине сами ездят. Незнание магометанами русского языка и явное нежелание учиться говорить на нем также поддерживает взаимное недоброжелательство. Магометане держатся в тюрьмах обособленными кучками, раздражая русских своим гортанным наречием, монотонно-певучим, несколько гнусавым чтением Корана и обрядами омовения, которые и мне внушали, помню, брезгливое чувство. С своей стороны, и «татары» мало имеют причин любить русских, видя на каждом шагу высокомерное отношение к себе, слыша постоянные окрики: «У, зверь! татарская лопатка!» и пр. Восточная вспыльчивость берет иногда свое, и в ход пускаются ножи. В дороге довольно нередки кровавые столкновения между русскими и черкесами.
Что касается Шах-Ламаса, то, несмотря на общее нерасположение к его единоверцам, он лично пользовался в тюрьме популярностью и уважением. Все хорошо знали, что он человек, не раз бегавший с каторги и вообще умеющий за себя постоять, что он в самом деле болен, а не притворяется только негодным к работе. Старик отличался, кроме того, веселостью характера, сносно говорил по-русски и, будучи в Шелайской тюрьме единственным кавказцем, дружил больше с русскими, чем с татарами. В этом отношении с ним мог соперничать разве только узбек Маразгали, которому я посвящу одну из следующих глав. Когда случилась история Шах-Ламаса, в первые минуты никому даже и в голову не пришло вспомнить о том, что он «татарин», а не русский. Но под влиянием репрессалий и малодушного страха за будущее об этом вскоре вспомнили.
Послышалось легкое шушуканье по углам; начались косые взгляды на татар, киргизов и сартов, и скоро последним житья не стало.
— У, зверь! Татарская лопатка! — слышалось повсюду по делу и без дела.
В кухне произошло столкновение между поварами, кандидатами в вольную команду, и сартами, приходившими брать кипяток. Один из сартов в ответ на плевок брызнул в него горячей водой и был за это побит кухонинками и другими присутствовавшими в кухне арестантами. Плевок русского как-то замяли, а о том, что сарт облил того кипятком, говорила вся тюрьма, утверждая, что «их всех за это проучить надо». Замечательно, что даже Семенов, который был настолько умен, что мог бы, казалось, сообразить, к чему клонится, в сущности, вся эта агитация против татар, и тот увлечен был общим движением и тоже скрипел зубами при виде двух комичных киргизов, живших в нашей камере под его нарами и раздражавших его своим неумолкаемым «гыр-гыр-гыр», как называл он их разговор друг с другом.
И действительно, не успели очнуться подобные Семенову арестанты, как обострившаяся вражда к «татарам» перенеслась уже на Шах-Ламаса и его поступок, беседы в этом смысле стали вестись открыто и безбоязненно.
— Подумаешь, какой барин! — ворчал Яшка Тарбаган. — Парашек не захотел таскать!