— Иван Миколаевич! Вот тут сказано, что в России царствовал Алексей, а в Китае была династия… Православное это имя Династия или нет? Подобно гоголевскому Петрушке, он с равным, наслаждением читал все книги и бумажки, какие только попадались под руку.
При подобном характере моих учеников не мудрено, что главное внимание я сосредоточил, кроме Михайлы Буренкова, на усердном и способном Лунькове. Между прочим, интересовало меня и его прошлое. Благодаря говорливости Лунькова, вечера наши превратились вскоре в настоящие судбища. Я был следователем, Чирок моим помощником, Сокольцев, земляк Лунькова (воронежский уроженец), свидетелем, Петин прокурором, а вся прочая камера — публикой, живо интересовавшейся малейшими подробностями прений. Оказывалось, что несмотря на свою молодость, Луньков был уже рецидивист.
— Только я дурно попал, Иван Николаевич, этот второй раз в каторгу, — с грустью рассказывал Луньков.
— Как то есть дурно?
— Да так, что за пустяки, безо всякого интересу.
— Как за пустяки! Ведь вы, говорят, человека убили?
— Что же из того, что убил. Я из-за его, из-за сволочи, по крайней мере тринадцать лет должен в каторге мучиться, одних испытуемых семь лет;[58] а он-то теперь спит, ему ничего.
— Расскажите подробно, как было дело.
— Я, Иван Николаевич, не скажу, что в первый раз Расеи задаром в Сибирь пришел. Тогда действительно по глупости по своей от отца отбился, с людьми такими связался… Ну, а что теперь — так совсем ни за что пропал, уверяю вас! Из-за карахтера своего, конечно. Сердце у меня, сами можете видеть, нетерпеливое, не стерплю, чтоб какой-нибудь храп (многозначный взгляд в сторону Петина) жизнь свою надо мной куражил. Пущай лучше он меня убьет или я его!..
Я в Енисейской губернии, поселенцем будучи, мелочью торговал. Накупишь, знаете, разного дешевого товару, ситцу, бус, иголок, серег, колец, и ходишь с коробом по деревням, от бабочек хлеб зарабатываешь. Вот однажды обращается ко мне этот… убивший… то есть убитый: «Позволь мне, Коля, походить вместе с тобой, торговать поучиться. Я хоть и старый человек, а в делах этих ничего не смыслю». А я, надо вам сказать, мало и знал-то его до тех пор, и, признаться, не по душе он мне был: взор такой нехороший, угрюмый… Однако, думаю себе: мне-то что? Дорога не моя — божья. «Иди, говорю, коли хочешь. Я в понедельник отправляюсь». А это было в субботу. В понедельник рано утром он приходит ко мне, тоже с коробом за плечами. Пошли мы и так с неделю ходили вместе. Он идет за мной, молчит все больше. А то начнет ворчать про себя, что неладно идем, не той дорогой, как следует. Я внимания не беру, скажу только разве: «Мы, дяденька, не связаны; не нравится тебе — своей дорогой иди». Он и замолчит. При мне к тому же всегда в дороге левольверт. Без него я не ходил. Накануне убивства ночевали мы у одной знакомой вдовы. Утром пробудились, я завтракать себе заказываю; сажусь есть и его приглашаю, убитого. Он отказывается: «Не хочу», — говорит. «Чего ты, дедушка, пасмурный такой?» — спрашивает его хозяйка. «Ничего, говорит, так. Сон я чудной видел: будто снег большой выпал, и на дороге бревна лежат». «Да, — отвечает хозяйка, — сон не то чтобы из приятных». Вот как сейчас, Иван Николаевич, я эти слова ее слышу: «сон не то чтобы, говорит, из приятных». И к чему ему такой сон в ту ночь приснился? Неужели душа его чуяла что-нибудь такое?
— Ну, рассказывайте дальше.
— А в эту ночь, точно, снег глубокий выпал, чуть не по колено. Вот отправились мы в путь-дорогу. Я впереди, как всегда, он сзади. Не успели за поскотину выйти, он заспорил. «Куда ты, говорит, идешь?» Я говорю, на Лесное. «Дурак, Лесное не на этой совсем дороге лежит, а вон на той», — и показывает мне чуть видную тропочку, по которой мужики по дрова в лес ездят. «Иди, говорю, туда, а я своей дорогой пойду». Он хвать меня за короб: «Ты что, говорит, все грубишь? Я наскучил этим». Я обернулся: «Отстань, говорю, от меня, не вводи в грех. Я тоже тобой наскучил. Мы, значит, не товарищи больше. Ступай от меня» и хочу идти. Он из себя выпрягся, дорогу мне загораживает: «Иди, говорит, куда старшие велят». Тогда я вынимаю левольверт. «Вот кто у меня старший! Прочь с дороги, тварь этакая!». Он замахнулся было палкой, но тут я стрелил… Гляжу, — он и шлепнулся наземь: пуля прямо в левый сосок угодила… Пощупал я его — мертвый. Отволок в сторону от дороги, засыпал малость снегом и пошел дальше. Только с горки спущаюсь знакомый мужик навстречу едет: «Что тут, Луньков, за выстрел ровно был?» «Ничего, — я говорю, — не слыхал; видно показалось тебе». Пошел дальше — еще несколько мужиков встречаю. Сердце у меня так и кипело, кровью обливалось. Ну, думаю, теперь я пропал! Надо скрыться… Продал поскорей короб, взял чужой паспорт и укатил верст за сто от того места. Только паспорт-то этот и погубил меня: человек ненадежный дал. Арестовали меня, привезли в волость. Повели в помещение, где мертвец лежал.
«Тот ли это, — спрашивают, которого ты убил?» Я посмотрел, посмотрел на него… Лежит как живой: борода с сединкой, и на груди раночка махонькая… Взял я его за бороду и к свету этак повернул. Еще посмотрел, посмотрел… Да как размахнусь вдруг ногой да хвачу его в подбородок носком: «Заодно уж пропадать мне за тебя, сволочь! Ну, тут схватили меня, увели, протокол составили.
— Зачем же вы, Луньков, такую гадость сделали? убили ни за что, да и над мертвым еще надругались?
— С сердцем, Иван Николаевич, ничего не поделаешь. Я и до сих пор, как вспомню об этом, задрожу… Раз во сне привиделся… один только раз за все два года. Приходит, стоит, и глядит на меня… «Ты зачем, — спрашиваю, — пришел?» Молчит, только бородой на меня трясет — этак упрекает ровно: «А, говорю, подлец, ты еще смеяться надо мной?» Схватываю топор и ним. Он прочь. Как убежал, с тех пор и не приходил больше. Меня ведь за поругание-то, Иван Николаевич, и осудили так строго; а то разве б дали тринадцать лет при полном сознании?
— Ну, а теперь я скажу свое мнение, — начал Чирок по окончании рассказа, — все ты врешь. Не так убил ты старичонку, а за короб убил!
— Да, за короб, как же! При нем, как подняли его, всё так и нашли в том самом виде, как было: и короб с товаром и денег четыре рубля девяносто копеек.
— Сказывай! Я тебя знаю…
— Много ты знаешь! Я тебе свидетелей представлю, из красноярских же, и в Алгачах и в Александровском централе. Да чего далеко ходить? Здесь же вон у Степки Челдончика спроси…
— Я тоже красноярский, — закричал вдруг Петин, — тоже свидетелем могу быть. Конечно, за короб убил старика!
— Тебя я отвожу, — спокойно возразил Луньков, — ты мне враг. Ты можешь еще и новое убивство на меня открыть.
Все разразились хохотом. У Петина не хватило пороху продолжать лжесвидетельство.
— А раньше за что вы попали в Сибирь? — спросил я Лунькова.
— Раньше, Иван Николаевич, за дело, — отвечал он, глубоко вздыхая, — там все-таки я себя, а не судьбу должен винить.
— Ну, рассказывай, землячок, толком, — заметил Сокольцев, — тут я уж не дам тебе соврать. Как раз об эту пору я с Кары сорвался и на уличку в воронежский замок приведен был.
— Чего мне врать, — грустно ответил Луньков, — коли врать, так и не говорить лучше.
— Вы и в первый раз, Луньков, за убийство судились?
— Зачем, Иван Николаевич! Так, за шалости за разные…
— Как! Ты смеешь отпираться, болван? — грозно кинулся к нему Петин, вытаращив глаза и стиснув кулаки, — а не сам ли ты сказывал при мне в шестом нумере, что девчонку убил?
— Этого я не считаю, — хладнокровно отвечал наш обвиняемый, — это была малолетняя шалость, об ней нечего поминать. За нее я не судился.
— Все-таки… как вы убили ее?
— Железиной. Поддоской нечаянно по виску ударил… Да на что вам знать такие пустяки, Иван Николаевич?
— Как же ты говоришь, болван, нечаянно, а сам сказывал, что дело было под мостом? Откудова ж поддоска у тебя взялась?