— Голубчик, отец родной! Ожил!
А представители «Конкордии» ловко подхватили барона под руки и помогли спуститься со ступеней катафалка. И вот, в зале раздался хотя ослабевший, но хорошо знакомый, привычный, властный голос:
— Прокофьевна!
— Здесь, батюшка, здесь!
— Веди меня в спальню! Посылайте за доктором Миллером. Сделать сейчас ванну, в 26 Реомюра... Легкое слабительное и чашку теплого бульона с ложкою вина. В постель! А вы все... — Тут барон сделал соответствующий жест и, возвысив голос, произнес: — Вон!
Никто из членов семейства фон Пудельвурст не мог видеть ожившего: не приказано было принимать. Через час после происшествия прибыль доктор Миллер и одобрил все гигиенические меры Прокофьевны, не отходившей от постели «больного». Еще через час приехал известный всему Петербургу старичок нотариус с двумя статскими советниками и двумя клерками из своей конторы; писали что-то и подписывали, разъехались только к 11 часам вечера, а ровно в полночь барон скончался уже окончательно и бесповоротно.
Ровно через шесть недель тайна делового заседания в спальне покойного обнаружилась: по бесспорному нотариальному завещанию, составленному по всем указаниям закона, наследницей многих благоприобретенных миллионов барона оказалась пороховская мещанка, Матрена Прокофьевна Прокофьева.
ЧЕРНЫЙ НАЕЗДНИК
(Былина среднеазиатских кочевников)
Песнь первая
Давно это было — давно!
Много воды с тех пор ушло в Иргиз и Ори, много песку нанесло на мертвую Бек Пакдалы, много сочной, зеленой травы вольными табунами потоптано, много раз птица перелетная, с холодных сторон, за Арал тянула и назад по веснам возвращалась, много детей грудных стариками стали, много кладбищ курганами — мертвыми аулами — степь изукрасили...
Это было тогда, когда кочевой народ одну власть знал, одну силу: дедов своих родовых, седобородых; о другой какой власти и не слыхивал, тогда, когда никто не считал кибиток наших, никто податей не сбирал, никто никого не боялся...
Страшен, по слухам, был кокандский хан, грозен эмир, бухарский владыка, лют и могуч хан хивинский, — да все они трое далеко от наших вольных степей сидели и сюда не ходили к нам. Не ходил сюда и урус, человек стороны холодной, а, если и заглядывал когда такой, так больше с лаской, дружбой... Сила царя белого нас миновала тогда... Ни одно колесо тележное гулевую землю нашу не резало.
Давно это было — давно!
Хорошо, привольно жилось с те времена человеку кочевому. Бии богатые всех около себя кормили, всякому жить вволю давали... Дела-работы не знали, не дело то было — забава! Гуляй с табунами по зеленым лугам, спи хоть с утра до ночи с овечьей отарой, гоняйся с борзыми за волком вороватым, лови лисиц по скалистым балкам, с соколом зорким по окраинам степных озер рыскай, лебедя белого, гуся хохлатого, цаплю длинноногую выглядывай… Бии поссорятся — всякий свой народ скликают, набеги чинят друг на друга; те нас, мы их, — кто кого осилит; своя сабля — суд, своя стрела — расправа. Лихие джигиты, не то, что теперь — наперечет, а без счету, без имени были: грудной ребенок и тот за гриву цеплялся, сидел, не падал... А кони были какие!.. Ветер, не кони!..
Весна проходила. Таял снег на равнинах, ручьями по балкам сбегая, пробивала травка пригретую землю, цветы из-под снега желтели... Без конца, без счета тянулись наши караваны с зимовок, на привольные места, кормовые; глазом не окинешь, все верблюды да верблюды идут, бубенцами позванивают, ковровыми юламейками на спинах горбатых покачивают... Стон стоном по степи во все концы несется; и кони ржут, и бугаи вопят, овцы блеют — все живое, молодой, зеленой листве радуется...
Девки красивые, толстые, в тепле холеные, мясом кормленные, в запуски с джигитами на конях носятся, меж верблюдов увиваются, друг от дружки хоронятся, друг дружку гоняют, выслеживают... Старые деды, седобородые, шагом едут, важно, сановито, на молодость любуются, свои былые годы поминают.
День, другой идет, недели проходят в пути... Что ни утро — новые утехи, что ни ночь...
А на место стали, просторно кибитки поставили... Места-то вволю!.. Не мереное, не топтаное, не травленое!.. А в запасе таких благодатных мест — сколько хочешь! Хоть все круглое лето всем кочевьем слоняйся!
Жилось сыто, тепло, раскидисто, весело, радостно, вольно, приплодно... Умирать никому от такой жизни не хотелось, — да и смерть-то сама наших недолюбливала, не больно охотно к нам жаловала, по ста лет старики не в диковинку были — джигитами еще считались. Попадались нередко и такие, что и годы свои считать перестали. Попрочнее народ-то был нынешнего!
И вот в это-то самое время, — волей ли Аллаха, чем разгневанного, темной ли силой шайтана, людскому счастью завистника, — пришла беда тяжкая, обидная, легла ярмом тяжелым на вольные плечи, камнем на сердце, хмурой думой в голову забилась, и как метел хвостом холодным смела и веселье, и радость, и забавы все наши охотничьи.
А пришла беда эта без грому, без шуму, без похвальбы, без послов-задир, на бой подбивающих, пришла нежданно, невидимо... Не сразу еще и поняли все-то в чем дело; потом уже досужие люди додумались, другим указали...
Песнь вторая
Чуден джигит в наших степях проявился.
Когда, в какой несчастный день он сюда впервые пришел и откуда, где кибитку свою поставил, какого рода и племени сам был? Никто того не знал, никому в том чуден джигит не давал ответа. Многие его уже видели, а кто увидал первый, того не знали.
Странен видом приблудный джигит. Холод на сердца ложится от его вида, дети с криком по ночам просыпаются, девки-красавицы в истоме мечутся, молодежь зубами скрипит, старики грозно хмурятся.
И не видали до тех пор таких богатырей и не слыхивали...
Черный малахай бараний на голове, гривой косматой по плечам треплется, черный халат, черная рубаха даже, черные чимбары, черен и конь под седлом, без пятна, без отметины. Лицо только бело у джигита, снега горного белее. Стоит ли на месте джигит, скачет ли по степи, ветру навстречу, гневен ли, радостен — ни кровинки в этом мертвом лице не появится. Брови над носом орлиным срослись, тонкие губы улыбки не знают, очи, что уголья, искрятся, как у волка по ночам. Не носит джигит при себе никакого оружия, не по нашему поступал обычаю: ни ножа у него на поясе не было, ни саадака за седлом со стрелами, ни клынча сбоку криволунного, ни копья гибкого, конским хвостом опушенного. Не было даже нагайки ременной в руке — да такому коню нагайка и не требовалась!
Стоит диво черный конь — не шелохнется, идет — топота легких ног не слыхать, скачет — угона за ним нету; от первых скакунов наших, как от столба стоячего, в землю зарытого, уходит.
Сегодня, слух идет, его на солонцах за Иргизом видели, а завтра, слышь, за шесть дней пути, на Ори, а то и дальше где, на русской границе — кочевой народ дивным батыром дивуется, горя себе наживает...
Скажет слово черный джигит, — словно не из груди его, не из глотки проклятой отголосок идет, а под землей глубоко-глубоко слышится. И каждое слово его бедой отзывается.
Взглянет, покосится на девку «черный», промолвит: «Ишь, красавица гладкая!» — недели не пройдет, узнать нельзя эту «гладкую»: кожа да кости, лицо из красного, румяного желтое станет, морщинистое, словно не шестнадцать ей лет, а уж за семьдесят стукнуло, ходит, бедная, горбится, на палку, клюку опирается, кашляет, словно овца запаленная, кровь изо рта сочится... Ребят где похвалит — будто громом всех перебьет, коню какому позавидует — конь с ног валится...
Сгинет, даст людям вздохнуть с неделю, там опять появится, по аулам день и ночь рыщет, печаль, зло своим языком, «глазом» проклятым сеет.
Говорили ему, молили: «Оставь ты нас, кто бы ты ни был, уходи добром!» Он в ответ: «Степь про всех широка, не вам одним жить дана!..»