— Сам я имел сан. Отцом Климентием именовался. Когда отлучили за проповеди крамольного, противного богу вольнодумства, не стал возвращать мирское имя, Климентьевым на каторгу поехал. Чахотка открылась там. Не дожить бы мне до деньков светлых, да спихнули царя-батюшку. Сотоварищи по каторге в Россию подались, в Питер да в Москву. Меня тоже звали, только я иное определил себе. Знавал я богатых да и роду не мещанского людей, кто все бросал нажитое и подавался в глухомани зауральские не корысти ради, а чтобы трудом своих рук прилежным, наставлениями и просвещением приобщать людишек тамошних к земле. Вот я и подумал: в России много таких, как я, найдется, а здесь все больше казаки, а на них нагляделся я и до каторги, когда сан имел, и на этапах нагляделся. Не сеятели они свободного и справедливого труда, правды и милосердия. Нет-нет, не возражайте. Я тоже не огульник, не хулитель. Но очень многие из них далеки от понимания, что есть заблуждение и что — истина, что есть зло, а что есть добро. Отсюда их беды, их нравственное падение.
— Я никак не могу разделить столь категоричные оценки, — все же вставил свое слово Богусловский. — Они — разные. Как и все земные люди. Но что подкупает: они честны перед собой. Честны в поступках. Угодны ли нам те поступки, противны ли — это другое дело.
В дверь постучали, и в сопровождении коммунара вошел в комнату Сакен. Глаза гневные, лоб нахмурен. Так бы сейчас и кинулся на оскорбителя. Только кто тот оскорбитель?
— Что стряслось, Сакен? — с искренним удивлением спросил Богусловский, поднимаясь навстречу проводнику. — Обидел кто?
— Он считает: я — желтая собака! Сам — собачий сын!
— Что стряслось? — все еще не понимая причину гнева, но чувствуя неслучайность этого гнева, спросил озабоченно Богусловский. — Поясните вразумительно.
Не вдруг осознан был весь трагизм того, что произошло во дворе у конюшни и о чем так непоследовательно, беспрестанно прерывая рассказ оскорбительными тирадами в адрес «собачьего сына», поведал Сакен. Вместе со всеми он завел своего коня в конюшню, подложил ему сено, распушив его и выбрав из него крупные жесткие стебли, а в это время к нему подошел пожилой казах, не из кегенских, совсем незнакомый, и принялся расспрашивать, куда держат путь пограничники. Сакен ответил, что не знает, ибо он взялся проводить их только до Кегена.
Вновь вопросы: что во вьюках? Не винтовки ли с патронами? Сакен ответил, что не только винтовки, но и пулеметы. Тогда казах прищелкнул от удовольствия языком и поспешил в крайний денник. Сакен посчитал, что это один из коммунаров, но каково же было его удивление, когда, выйдя из конюшни, увидел незнакомого казаха верхом на серой лошади. Тот явно поджидал Сакена. Поманив поближе его, он почти шепотом предупредил, что оставаться на ночь в караван-сарае нельзя, но уйти нужно тихо, никем не замеченным. Сказал, развернул жургу (иноходца) и стегнул его камчей.
— Думал крикнуть: стой, сын собаки, только журга за ворот ушел.
— Что ж, отдых отменяется, так, командир? — решительно поднимаясь из-за стола, скорее утвердительно, чем вопросительно проговорил Оккер, затем принялся высказывать свои предложения по организации обороны караван-сарая: — Ворота забаррикадировать мешками с землей. В дувалах пробить бойницы…
— Вы предполагаете налет на коммуну? — с искренним изумлением спросил Климентьев. — Но с какой стати? Мы же хлебопашеством занимаемся. У нас никакого оружия нет. Всем в округе об этом известно. Караван-сарай бросовый. Еще после февральской, говорят, кинул здешний хозяин свое дело. Никакого насилия мы никому не чиним. Цель наша лишь в том, чтобы примером личным убедить людей в радости коллективного труда, в его великих возможностях! Возможно, причина в вашем приезде?
— Вернее считать так: наш приезд спасет коммуну и коммунаров, — возразил Оккер. Ухмыльнувшись, спросил: — Неужели, товарищ Климентьев, вы и в самом деле верите своим словам?
— Молодой человек! Я бы попросил! Мой революционный и жизненный опыт позволяет мне!..
— Не время для ссоры, — спокойно прервал Климентьева Богусловский. — Мы не знаем того, что произойдет, но факт, изложенный проводником, весьма тревожен. Подготовиться к обороне мы просто обязаны.
После короткого совещания решили так: то, что Сакен не успел возмутиться, предполагает, что налетчики не изменят тактики, станут рассчитывать на внезапность, и, чтобы сохранить в тайне подготовку к обороне, следует в первую очередь закрыть ворота и калитку, поставив у них часовых, после чего лишь поднять пограничников и коммунаров. Пока те станут обкладывать мешками с землей ворота и калитку, подкатывать к дувалу брички и поднимать их на дыбы, чтобы удобно было стрелкам стоять вровень с дувалом (бойницы пробивать не решались, чтобы не создавать излишнего шума), Оккер с Сакеном и одним коммунаром обыщут все помещения караван-сарая.
— Но это же бросит тень на наш принцип, — возразил товарищ Климентьев, — на ту суть, ради чего мы здесь. Мы несем людям мир и согласие, мы всегда рады всякому гостю: смотри, учись жить, познавай истину. Мы даже ночью лишь прикрываем ворота. А недоверие и насилие породит ответное недоверие.
— Сколько существует мир, столько человечество ищет и не находит истины. И найдет ли? У каждого человека — своя истина, — прервал Климентьева Богусловский. — Но обменяться взглядами по этому вопросу мы успеем, если все кончится благополучно. Теперь же я прошу только одного: совершенно беспрекословного выполнения моего и вот его, — Богусловский кивнул в сторону Оккера, — приказов. Поймите, любая недисциплинированность может дорого обойтись нам всем. Жизни может стоить. Надеюсь, вы не слишком спешите к костлявой в гости?
Подействовало. Поначалу хотя и без энтузиазма, но делал все, о чем его просили, когда же за кормушкой одного из денников обнаружили «гостя», Сакену тоже неизвестного, а в сеннике скотного двора — еще одного, и те признались, что оставлены специально для того, чтобы открыть ворота, если они вдруг окажутся запертыми, Климентьев стал не только исполнительным, но и шумливо-деятельным. Пришлось чуточку остудить его организационный пыл, запретив распоряжаться самостоятельно.
Право такое имел только Оккер как комиссар. Да и команды его, как видел Богусловский, были разумны и тверды. А это было весьма важно, ибо, как показали лазутчики на допросе, коммуне грозила серьезная опасность: налетела, что называется, коса на камень. Глава небольшого племени, пастбища которого были малы и безводны, возымел намерение разжиться землей в предгорье, а брошенный караван-сараи представлялся ему прекрасной стоянкой, откуда можно делать набеги, а в случае опасности укрываться за надежным дувалом. И вот когда уже, свернув юрты, двинулось племя в путь, получил глава племени Сулембай известие, что в караван-сарае поселились русские. Коммуна поселилась. Сулембай повелел возвращаться. У джигитов племени было мало оружия, а русские наверняка имеют много винтовок — так предположил Сулембай и решил повременить, решил разжиться ружьями и винтовками, решил подослать к русским соглядатаев, чтобы с их помощью расправиться с коммунарами внезапно.
Вскорости Сулембай сбил отряд в двести всадников, привел их в предгорье и этой ночью планировал налет. Желание его удвоилось, когда узнал он, что в караван-сарае тюки с карабинами и пулеметами. С таким оружием он станет держать в страхе всю округу, он возьмет ту землю, какую захочет. За сытным ужином, где без меры разливался кумыс, обсуждал он с самыми близкими соплеменниками судьбу коммунаров и кокаскеров.
Только двоим даровалась жизнь. В наложницы себе Сулембай брал председательскую жену, а бывшего офицера — советником. Если, конечно, не будет возражать. Иначе — тоже смерть.
Наступила ночь. Безлунная, темная. Сулембай посылает пятерых всадников без оружия вперед, чтобы узнать, открыты ли ворота. Если нет, постучать и попросить приюта. Остальной отряд остановился поодаль в готовности к броску.
Подъехали разведчики — караван-сарай помалкивает, словно спят все мертвым сном. Толкнулись в ворота — не поддаются. Постучали раз, постучали другой и третий раз — молчит караван-сарай. Развернулись тогда и порысили в темноту душевно смятенные всадники.