— Верно, — поняв по-своему Оккера, поддержал рыбак. — Чего безрыбью воду сквозь невода цедить. К ухе пора. Да с проводником сговориться.
Уха была навариста, душиста, как всякая уха, сваренная из свежей рыбы, положенной без экономии. Воистину за уши не оттянешь. Молча и сосредоточенно работали ложками рыбаки, отирая то и дело потные лбы шумливо, вприхвалку, — пограничники. И только Богусловский не усердствовал над своей чашкой. Уха ему тоже нравилась, но полностью отдаться трапезе, забыть разговор с Василием Иннокентий не мог. Он был уверен, что от памятника не отступятся. Он представлял себе, как сделанный старанием многих искусных людей памятник великому сыну России покачнется от взрыва и рухнет на землю — Богусловский даже ощутил боль, будто сам валился с пьедестала.
«Сколько их в империи — памятников достойных?! Что, все — динамитом?! Нет, следует спасать. В Ташкент депешу. В Москву! При любой встрече наставлять людей. Особенно когда к месту доберемся».
Вроде бы успокоить должно было Богусловского это умозаключение, но, вопреки здравому смыслу, та тоска, к которой он уже привык и даже не замечал ее, — та хроническая тоска обострилась и до боли сдавила сердце. Какая уж тут уха?
Никому не было дела до дум и чувств Богусловского. Мелькали ложки, остановки делались только для того, чтобы отереть тыльной стороной ладони взопревшие лбы. Вот она, вековечная традиция простолюдия: пока я ем, я глух и нем.
И совсем неожиданно и даже неуместно прозвучал голос Василия:
— Ты, командир, приглядись к кегенцам, пока они за едой. Мы как определяем: каков в еде, таков и в труде. Вон те, особняком что, все — семиреченские. Любой согласится, кого выберешь в проводники. Слова русские все они сколь-нисколь, но калякают. А понимать — как есть понимают весь разговор наш.
Поглядел Богусловский на кегенцев. Одеты, как все рыбаки, в стеганки из «чертовой кожи», замызганные настолько, что непонятно какого цвета, в такие же лоснящиеся от налипшей чешуи и слизи штаны, заправленные в яловые добротной работы сапоги. Кегенцы отличались от остальной артели только редкобородыми скуластыми лицами. Словно братья, сидели они тесным рядком, ели неспешно и чинно, с чувством внутреннего достоинства. По меркам русского нанимателя они не годились в отменные работники, да Богусловского и не интересовало, жаден ли до еды будущий проводник. Лучшим качеством в человеке Богусловский считал доброту и сейчас приглядывался, у кого из семиреченских казахов самое доброе лицо. Все казались ему одинаково достойными выбора.
— Ну как, приглянулся кто? — полюбопытствовал Василий через какое-то время. — Позвать?
— Не нужно, я сам, — ответил Богусловский и перешел, взяв свою почти полную чашку, к дружному рядку казахов. Те потеснились, освобождая Богусловскому место в центре, и заприглашали наперебой:
— Жогара чикингиз…
— Проходит перед…
Сколько раз он слышал это традиционное приглашение казахов, которое уважительно произносилось у распахнутого полога юрты, сколько раз переполняло его чувство благодарности к доброму степному народу, ибо у злого и завистливого не может быть столь бескорыстного гостеприимства. Вот и теперь он с благодарностью опустился на траву в тесный ряд сердечно встретивших его людей. Помолчав немного, спросил:
— Кто сможет проводить нас до Кегена? Горы не любят слепых котят…
— Верно, — закивали казахи. — Ой как верно.
Затем заговорили между собой, определяя, кому ехать. Сообщил мнение всех старший по возрасту, лицо которого уже тронули бороздки времени:
— Сакен поедет. Молодая жена скучает у него.
Каждому из них хотелось воспользоваться счастливым случаем, чтобы побывать дома, но все добровольно уступили самому молодому. Не ведали они, что искренняя доброта их обернется великим испытанием для их товарища.
Но кто и когда может определить, что станет с нами завтра? Знал бы где упасть — соломки бы постелил.
Сакена, улыбчивого молодого мужчину, о которых говорят: в расцвете сил — не мучили предчувствия, как Богусловского. Он резво вел отряд по долине меж плантаций цветущего мака, не дикого, а взлелеянного ради терьяка окладистобородыми староверами или неприметными дунганами, осторожничал только тогда, когда предстояло пересечь горную речку, часами отыскивая броды, но стоило лишь чуточку распрямиться тропе, даже в ущельях пускал коня рысью. Он тоже не предполагал, что спешит не в объятия истосковавшейся по его ласкам жене, а на свидание со смертью.
Перевалил через горы отряд в семиреченскую долину по притоку Кегена. Сакен, довольный тем, что самый трудный путь позади, сообщил:
— Спим в караван-сарае. Богатый был, теперь пустой. Год, может, пустой. Днем Кеген будем.
Пограничники, ночевавшие все время под открытым небом, тоже обрадовались возможности поспать под крышей, пусть даже в заброшенном доме, но каково же было их удивление, когда они увидели над крепкими, обитыми цинковым железом воротами красный флаг. Не менее удивил их и размер караван-сарая. Высокий глухой дувал, крепкий, едва лишь тронутый по низу солонцом, окружал множество построек: ряд домиков-гостиниц, напротив которых осанисто стояли, тоже в ряд, склады с массивными запорами на крепких дверях, а в глубине двора вытянулись подслеповатые конюшни, кошары и коровники. Маленькая калитка выходила на берег речки. Да, с умом и размахом велось здесь дело.
Сейчас, в этом большом дворе, приспособленном для отдыха купеческих караванов, было так же шумливо, словно и нынче караван-сарай процветал. Во двор въезжали повозки с сеном и соломой, от кузницы доносились звонкие удары молоточка мастера, вслед за которыми ухала кувалда, а в конюшнях покрикивали конюхи в ответ на нетерпеливое ржание лошадей. Из труб почти всех домиков столбно поднимались дымы, и это особенно подчеркивало домовитую основательность жизни караван-сарая.
У крыльца бывшего хозяйского дома сгрудился десяток мужиков, одетых кто в солдатские гимнастерки, кто в темные крестьянские косоворотки, и баб в цветастых сарафанах. Они, жестикулируя и горячась, что-то обсуждали, но как только пограничники въехали в открытые ворота, от толпы отделился высокий сухопарый мужчина в накинутой на плечи длиннополой кавалерийской шинели и размашисто зашагал навстречу гостям.
— Какими судьбами? — с доброй улыбкой на таком же, как и сам, сухопаром лице приветствовал гостей.
— В Кеген, — ответил Богусловский, — а там, судя по обстоятельствам, либо в Верный, либо в Джаркент. Границу будем охранять.
— Похвальное и весьма нужное дело, ибо ослабла граница здешняя, гуляет контрабанда беспошлинно. Ну, это к слову. Дела военных неподсудны хлебопашцам. Расседлывайте лошадей, места в конюшнях есть. Мы пока работы на завтра обмозгуем, затем — к вашим услугам. — Он пробежал глазами по все еще сидевшим в седлах пограничникам и заверил: — Всех устроим. По семьям распределим.
Поклонившись старорежимно, пошел к ожидавшим его мужикам и бабам. Теперь к тем заботам о завтрашнем дне добавилась еще одна — устройство гостей, но именно она-то ускорила решение деловых проблем, и, едва лишь успели пограничники управиться с конями, их тут же разобрали по домикам.
Богусловский с Оккером оказались в большом, председательском, как его теперь называли, доме. Они сидели на настоящих стульях, от чего уже вовсе отвыкли, за настоящим столом и пили из настоящего самовара чай, который разливала невысокая, полногрудая, бедрастая молодая женщина с грубоватыми, мужскими, чертами лица, скрадывались которые нежной белизной кожи, пышными темными, почти черными, волосами, и оттого лицо казалось женственным и приятным.
Красила женщину (она назвалась Ларисой Карловной Лавринович) и озорная улыбка, появлявшаяся всякий раз, когда она глядела на председателя коммуны Климентьева, и было непонятно, что веселит ее, ибо сам «товарищ Климентьев», как он представился и как его все называли, держался весьма строго, а рассказ его, более похожий на исповедь, на тайное желание получить одобрение того главного, ради чего он оказался на границе гор и степей, не казался не только смешным, но даже просто веселым.