Так что Раполас, вроде бы, и жил всеми делами дома, но бездеятельно, вкладывая в них только душу и даже пальцем не шевельнув для того, чтобы продвинуть их хоть немного вперед или, наоборот, пристопорить. Констатируя свершившийся факт, он выражал свое одобрение или неудовольствие, пристрастие или неприязнь, ничего, однако, при этом не меняя и не внося ничего нового. Хозяйство, жизнь стали для него тем же, что явления природы или времена года. Нынче на дворе зима, стужа, лютый холод. Вот досада-то! Уж не сам ли нечистый с похмелья охлаждается? Будь он неладен, вон и нос посинел, пальцев не чувствую! А сейчас дождь зарядил. Будь он неладен, прямо на копны, на высушенное сено! Но ничего не попишешь: холодно так холодно, дождь так дождь. Неужто зимой помчишься во двор с казанком углей, чтобы разогнать стужу, или выскочишь в дождь с зонтом, чтобы заткнуть им брешь в небесах. Придет лето, и опять все будет в лучшем виде: сами собой прекратятся дожди, просохнут хлеб да сено. Вот и ладно. А коли зарядят дожди, урожай сгниет или перестоит — это уже плохо. Но ты-то чем можешь помочь? Такова воля божья и кара небесная.
Деревенские нужды в такой же мере волновали Раполаса, что и домашние дела. Без него не обходилось, когда утки должны были высиживать утят, когда стригли овец, вымачивали лен. Раполас определял, что предстоит сделать всей деревне в течение целого года. Он радовался, когда под наседками оказывалось мало болтней, когда мочила со льном не затопляло осенним половодьем, и сокрушался, когда получалось наоборот.
Вот семьи Гейше и Тилиндисов отправляются косить общие болотины. Солнце еще не взошло, а они уже собрались и поднимают такой гам, что того и гляди вцепятся друг дружке в космы, а не в луговую траву. Каждый год повторяется одна и та же история — никто не хочет быть крайним. Больше всех кипятится Раполас, позабыв про свою погасшую трубку. Хотя ему непосредственно не доводилось бывать на сенокосе, однако он помнит, как происходило в течение многих лет разделение труда, какая несправедливость при этом допускалась: вечно одни были в выигрыше, а другие в проигрыше, понимай, одним выпадало косить, где трава погуще, и брать по четыре тележки сена, другим же доставались делянки похуже, и больше трех, даже неплотно набитых тележек они не накашивали.
Этим была заполнена вся жизнь Раполаса Гейше. С лица его не сходило озабоченное выражение, как неизменно печальным был лик Дон-Кихота. Гейше все собирался взяться за какую-то работу. Позавтракав, тщательно набивал свою трубку. Похоже было, что, выкурив ее, он тут же отправится куда нужно. И он-таки докуривал и шел. Только так уж получалось, что ему приходилось вернуться, задержаться где-нибудь или пройти мимо нужного места, заглянув совсем в другое, куда он и не намеревался заходить. Взять же в руки рабочий инструмент для него означало то же, что бешеному напиться воды. Так он целое десятилетие и дела не делал, и от дела не бегал, ни к чему не прикоснувшись даже пальцем.
Неужто это и есть проявление безделья, литовского праздношатания, когда благих намерений не счесть, знаний и смекалки и того больше, но этим все и кончается? Отчасти да. Вот передо мной лежит письмо, на которое я должен ответить. Оно раздражает меня уже третий или четвертый месяц. Моему поведению трудно подобрать название: боюсь, разладятся отношения с адресатом. И все-таки я не пишу ему. И не сделаю этого. Между прочим, это случается не впервые. Наши крестьяне точно так же волынят с ремонтом крыши, фундамента, печи. Да мало ли с чем еще. Только они живут не на ренту, поэтому, хочешь не хочешь, должны одолеть свою патологическую лень и хоть что-нибудь сделать. Если на то пошло, этим недугом страдают не только литовцы. Русские тоже хороши. Северия же, супруга дяди-захребетника, вовсе не была такого мнения о своем муже. Если бы ее спросили, она не стала бы выискивать в нем ни национальной праздности и нерасторопности, ни недужности. Для нее Раполас погиб безвозвратно, как если бы он умер или попал в кабалу к колдуну. Не его вина, что он стал таким, это случилось из-за вмешательства сверхъестественных сил — вот и вини безносую или ведунью.
Раполас околдовал ее душу и года два-три прочно удерживал в своей власти, он был своего рода могучим проявлением стихии. Могуч он был, хотя неведом и страшен, когда целовал ее в рысьих угодьях. Одним своим поцелуем Гейше оборвал тогда родственные узы Северии с родной матерью, оборвал нити, связывающие ее настоящей любовью с Миколюкасом, и забрал ее себе, будто она была для него предназначена, будто она — его добыча на поле жизненной битвы или нечто подобное. Ни телом, ни духом этой силе не воспротивишься. Не было мощи, способной сравниться с Раполасовой. И унес он ее, как заколдованную королевну, за тридевять земель, в тридесятое царство. Хворому или ленивому такое вряд ли было бы под силу.
Велика сила отчего дома. Одолеть ее не дано никому. Лишь смерть и Гейше-стихия сильнее. Они закружат в грозовом вихре избранника и, не спросясь, похитят его из родительского гнезда.
Гейше перенес Северию в совершенно иную жизнь, окунул в уклад поместья, где он представлял собой силу: подобно инженеру, руководил солидными работами, и все были у него под началом.
Силен был Гейше и когда наградил ее ребенком неописуемой красоты.
Родители, девичье счастье, первая любовь — Миколюкас, рысьи дебри, поместье, дитя, всеобщее уважение и заискивание… Уж не сон ли это, не ночные грезы, странные и невозможные? Это земной рай, откуда их ни с того ни с сего вышвырнули, хоть они ни в чем не провинились, и осталась им лишь тоска по тому, чего не вернуть.
Все обратилось в ничто. В ничто превратился для нее и Раполас — живший когда-то в том раю Адам. Северию швырнули на самую обыкновенную землю, которая одаривает ее лишь чертополохом. Да, но разве Гейше виноват в том, что есть на свете силы, которые могущественнее природы и его самого?
Никто и не пытался развенчать в глазах Северии могучий образ Раполаса. Его больше нет, его схватили ведуньи и уволокли в свой замок — туда, где спят вечным сном другие исполины, спят до тех пор, пока их снова не разбудят для свершения уже других деяний. Да, Раполаса нет, но он — был!
Раполас — пасынок судьбы, зато у Северии работа горит в руках — она трудится за двоих. Но все равно оба они равны в одном: и он, и она — всего-навсего бывшие; Северия уже не Пукштайте, Раполас — не распорядитель. Здесь бродят их двойники. Оба умерли скоропостижно, сломились в тот день и в тот час, к которому не были готовы, — когда их вышвырнули из поместья. И закатилось для обоих солнце.
Лампа, перед тем как погаснуть с последней каплей керосина, вспыхивает небывало ярким светом, чтобы угаснуть навеки. Гейше и был таким светильником, созданным самой природой. Он отдал ей все, что ему было предназначено, и стал не нужен. Но разве можно его вычеркнуть из реестров книги жизни? Кто в ней записан, того уже не вычеркнешь. Не вычеркнешь из жизни Северии, из ее сердца.
Раполас по-прежнему был нужен Северии, хотя пользы от него не было никакой. Слоняющийся без дела старик был дорог ей как реликвия прошлого, ее короткого счастья или, во всяком случае, довольства. Это раз. Во-вторых, что же ей оставалось делать среди людей без мужа, пусть даже и захребетника? Ей, покинувшей отчий дом, ставшей отрезанным ломтем, явившейся в неприветливый дом деверя, да так и оставшейся в нем чужой? Чем сильнее Северия робела перед жизнью, тем крепче цеплялась она за согбенного старика, как утопающий за конец плавающей доски. Живи Северия одна, разве она не пропала бы, оставшись без куска хлеба, без крыши над головой? Будь она одна, разве не умерла бы тогда, когда пришлось полдня просидеть на сундуке во дворе у бессердечных домочадцев Довидаса? В одиночку ей бы не вынести тех душевных мук, которых стоила им обоим долгая, многодневная борьба за место за столом и кусок хлеба.
Все эти сцены потрясли Северию до глубины души, ранили в самое сердце, оттого она так и осталась со страху-перепугу затравленной, точно котенок злыми псами. Страх удвоил ее усердие в работе, превратив ее в утварь чужого дома, в тетку-рабыню, которой ничем не платят за труды, но у которой все кому не лень вечно чего-то требуют. В конце концов она отвоевала себе место в семье деверя, и домашние поняли, что вряд ли могли бы обойтись без тетки. Но своей затравленной душой она все же чувствовала, что имеет право взваливать на себя и вдвое больший груз домашних забот ради чести своего мужа. Стало быть, она вступалась за него, защищая Раполаса со всей яростью и отбивая сыплющиеся на него сильные и слабые удары. Она становилась похожей на жену Довидаса — тоже научилась браниться, оставаясь при этом в душе невинным ягненком. Как ледяной воды, боялась она теперь оставаться одна в своей клетушке — затерянная среди скопища людей.