– Что-то бабку твою поминал сегодня, – начал он издалека.
– Спасибо, что не забываете, – осторожно отозвался Михаил.
– Стоит, – вдруг с каким-то недовольством воскликнул Чибисов, мотнув небритым подбородком на усадьбу.
Михаил глянул в сторону усадьбы, потом перевёл глаза на деда, стараясь угадать, куда же тот повернёт разговор.
– Тоже люди жили, – сказал Чибисов. – Мой отец и хозяина еще помнил.
– Да ну? – оживился Михаил.
– Помнил, да, – кивнул Чибисов. – Нехорошей смертью погиб. В тот год, как я родился, тогда это и убили его. Говорили, слышь, что со станции шёл, а дезертиры налетели.
– За что же они его?
– Так кто же знает? – вздохнул старик. – Разжиться, может, хотели, или ещё что. Времена-то были сурьезные. Дитя от него осталось, девчушка…
– Понятно, – сказал Михаил и оперся локтями в колени.
Оба они молчали, и Михаил понял эту тишину, как знак уходить. Он было приподнялся, но старик осадил его.
– Ты погоди, это ещё присказка… А во-он там усадьба была, так то прадед твой жил.
– Знаю, Панкрат, – сказал Михаил.
– Панкрат, – кивнул Чибисов. – Мы с его ребятами дружили. С Лукою в тридцать восьмом на трактористов выучились в Муравлянской МТС. Когда церкву ломали, – добавил он. – Тракторами растаскивали… Потом из кирпичей склад сделали.
– А колокольню-то почему оставили?
– А это я уж не знаю, – как-то сердито отрезал Чибисов. – Полез там один колокол сымать да сорвался. И хоть бы оно что. А на войну взяли – первая пуля его была…
– Так что? – Михаил никак не мог взять в толк, куда клонит Чибисов.
– А то, – голос деда от волнения перешел в фистулу, – что не было у Скакуновых девок своих, парни одни. Дормидонт, Дорофей и Лука одноногий, который дом твой построил. Вот тут и думай.
Михаил действительно призадумался.
– То есть что же это получается, – проговорил наконец он и опять замолчал.
– То самое получается, – подтвердил дед. – Ихняя кровь в тебе, не Скакуновых.
От такого откровения Михаила бросило в жар. Он не мог понять, правда ли это, или просто неумная шутка, по какой-то причине взбредшая старику в голову.
– Чего морочите? – усмехнулся он.
Чибисов тоже ответил усмешкой, пожевал тонкими фиолетовыми губами.
– Ничего не морочу. Когда на трактористов учиться поступали, то у Луки по одним документам он с семнадцатого года, а по другим с восемнадцатого, как я. На год позже его записали. Помню я хорошо, как с этим разбирались…
Михаил посмотрел на его профиль, на жёлтое ухо, за которое зацепилась грязная кепка.
– Все знали, одна бабка моя не знала? – усомнился он.
– Все знали, – кивнул дед, глядя на Людкины окна, – а ничего наружу не вышло. Так-то. Мир, он всё схоронит.
– Да как такое скроешь? – снова усомнился Михаил. – Что же это она всю жизнь жила, и никто ей не сказал. Да невозможно это. Не может такого быть.
Чибисов сморщился, как от боли, помолчал немного, потом спросил:
– Ты Сашку-лётчика знаешь, кто спалил?
– Откуда? – Михаил даже обиделся. – Знал бы… – он не счёл нужным договаривать.
– Так знаешь или нет?
– Нет, – потупился Михаил.
– Вот то-то, – оживился дед. – И не узнаешь!
– Всё может быть, – не сдавался Михаил.
– А ты пытал? – снова спросил дед.
– А то, – сказал Михаил.
– А с раёна приезжали, искали? – не отвязывался дед.
– Искали, – вздохнул Михаил.
– А нашли?
Этот вопрос, в сущности, ответа не требовал.
– А сколько лет прошло. О! – победно заключил дед. – И ведь каждый знает.
– И вы будто знаете? – с недоверием спросил Михаил.
– Я-то? Знаю, да не скажу.
– А про это что ж говорите?
– Это дело давнее, быльём поросло. Мне-то что, скоро уже в землю полезать. А тебе жить.
Дед приподнял свою палку, до блеска отполированную долгим употреблением. К концу её прилип комок чернозёма.
– Вот она, – задумчиво сказал дед, – вся жизнь крестьянская. От люльки и до гроба. В деревянном мире прошла.
Светлой печалью смирения повеяло от этих слов.
– И что мне делать с этим? – Михаил ещё очень плохо усвоил себе, что именно рассказал ему только что старик Чибисов.
– А что схочешь, то и сделаешь. Мне на ум взошло, вот я и сказал. А тебе вдруг пригодится? – И Чибисов как-то заговорщицки подмигнул Михаилу. – А, может, и неправда всё. Точно ведь и я не знаю, – добавил он уже серьёзно.
– Про Сашку-то скажите, – умоляющим голосом попросил Михаил. – Скажите уже.
– А про Сашку не скажу, – рассердился дед, – не обессудь. Это уже внуки твои узнают, если будет им оно на что.
Михаил угрюмо молчал. Чибисов, опершись на палку, с трудом поднялся со своей завалинки.
– Ну а чего здесь было бы правильней, – вернулся он к своему рассказу. – Разве б ей отдал кто его? – мотнул он палкой в сторону, где находился усадебный дом. – Прошлого-то не воротишь. Минулось то. А те, кто мне это сказывали, по земле своё уже отходили.
* * *
Восьмого ноября 1910 года Павел Леонидович Казнаков выехал из Москвы по Казанской железной дороге, намереваясь сойти на станции Вёрда, чтобы оттуда ехать в Соловьёвку, куда предварительно была отправлена телеграмма. Его сосед по купе – седоватый господин лет шестидесяти в паре из серой английской шерсти, выложил на столик целую пачку газет и внимательно изучал их.
– Вот, изволите видеть, – вдруг объявил он, ни к кому в отдельности не обращаясь, – благочинные Петербурга получили сегодня предписание не дозволять служения панихид по Льве Толстом. В случае заявления о желании отслужить панихиду по рабе Божием Льве, следует осведомиться о фамилии, и в случае, если скажут – Толстой, панихиды не служить.
Никто из прочих попутчиков на это не отозвался.
– Ага, – снова заговорил господин через некоторое время, – Астапово, 8 ноября. Прибыл художник Пастернак для зарисовки Толстого на смертном одре.
– Мило, – сказала на этот раз дама, делившая с ними отделение.
Священник осторожно покашлял.
Павлуша вскинул рассеянный взор на звук её голоса. Одно происшествие никак не шло у него из головы. Он думал о нём постоянно на всём протяжении своего неблизкого пути, думал в Петербурге, где он оставался несколько дней, чтобы повидать бывших сослуживцев, думал и в эти минуты.
Когда в Харбине он ехал к поезду, на углу Китайской и Диагональной внимание его привлекло неподвижно лежавшее тело в синем китайском халате. Через саженей пятьдесят лежало ещё одно. На вопрос его извозчик ответил с той беспечностью, которая отчего-то так свойственна русским людям:
"Уж несколько дней вот так вота. А третьего дня городовой здесь упал". – Он прикрикнул на пару, всем своим видом показывая, что происходящее его вовсе не касается. – "А что на Пристани творится – чистый мор, – тем не менее не сдержался он. – Говорят, язва, что ли".
Как раз в ту минуту, когда пролётка поравнялась со вторым трупом, около него остановилась санитарная карета. Люди, вышедшие из неё, были облачены в белые халаты и носоглотки их были прикрыты марлевыми повязками. Павлуша остановил извозчика и сошёл на тротуар. Двое высоченных санитаров поднимали умершего, рядом стояла сестра милосердия. Лицо её тоже было прикрыто повязкой, но глаза – цвета темного янтаря, переливающегося манящими оттенками, – были точь-в-точь такие, какими смотрела она на него несколько месяцев назад из кустов «венериного башмачка» на станции Шаньши. "Адель?" – вопросительно произнёс Павлуша. Женщина обратила на него взгляд, но ничего не сказала – повязка осталась неподвижной, и только озорные искорки вспыхивали в её глазах, как будто она сама и была чумой.
Павлуша шагнул к ней с намерением сорвать с неё повязку, но пожилой доктор буквально отпихнул его со словами: "Ну что за ребячество?" И потом уже, успокоившись, пояснил: "Чума, дорогой мой, чума. Вы смерти своей, что ли, ищете?".
И сейчас Павлуша страдал, что поддался доктору и не увидел лица этой женщины…