Вот и сейчас эпизод этот предстал пред ним так живо, что привёл его в чрезвычайное возбуждение, точно он чудесным образом помолодел на двадцать семь лет. Первый сон слетел, и, накинув халат, он вышел на крыльцо. Не было слышно ни дуновения. В саду поднималась прохлада. Из Ягодного долетел звук сторожевого колокола. Где-то рядом, но не разобрать было где, кто-то негромко пел: "Нападают то на меня, на меня сиротинушку, да лихие лю-уди, что хотят-ли, хотят меня, сиротинушку, отдать во солда-аты…"
"А и впрямь, стихи чудо как хороши, – подумал Фёдор Евстафьевич, вернувшись в тепло дома. – Что за лёгкость, что за изящество! Точно абрикосовое дерево в цвету. "И долго, долго помнить буду твой шум в вечерние часы…" Но какой же это Пушкин? Не родня ли генералу Андрею Ивановичу"" – успел ещё подумать он, прежде чем окончательно провалиться в сон.
* * *
Когда губернский предводитель Александр Иванович Бибиков наезжал в город, то останавливался на втором этаже гостиницы Варварина, где номера считались почище. Александр Иванович был страстный любитель поиграть на билиарде, а поскольку город был невелик и то, что именовалось в нём «благородным» собранием, исчерпывало пышности свои едва ли не одним лишь своим пышным названием, то, являясь в гостиницу, Александр Иванович не слишком рисковал как-либо повредить своей чести.
Александр Иванович являл собою полную противоположность Фитенгофу. Послуживший с молодости, повидавший свет, к своим шестидесяти годам он сохранял безупречную военную выправку, что по тем временам было почти то же самое, что и хорошие манеры. В облике его, в самой осанке было что-то резко-очерченное, и Фёдор Евстафьевич сразу обратил внимание на эту определённость, основанием которой служило явно выраженное умение как приказывать, так и повиноваться и которая вообще отличала генерацию, бравшую Париж.
Оказия представиться предводителю в этом подобии казённого места чрезвычайно пришлась по душе Фёдору Евстафьевичу. Время было такое, когда каждый почти русский дворянин почитал своей обязанностью проживать все свои доходы, а к этому Фёдор Евстафьевич не располагал ни временем, ни охотой. Ехать к Бибикову в роскошное его Покровское значило наверное обречь себя на трёхдневное, а то и недельное служение коньякам, ликёрам, легавым и борзым, а все эти неизбежные обстоятельства создавали вероятность, что об деле не будет сказано и слова.
Когда доложили о визитёре, Александр Иванович только закончил свой туалет; поутру в этот день поднялся он поздно, накануне засидевшись за картами с ремонтёром Бугского драгунского полка и заседателем верхнего земского суда, и порадовался, что поспел так кстати, ибо посетитель в некотором роде являл собою персону, не подразумевающую в обращении с собою обычной провинциальной двусмысленности.
Обменявшись учтивостями, Александр Иванович потребовал кофея – "здесь недурён", как своему человеку доверительно заметил он Фёдору Евстафьевичу – и даже счёл возможным пересказать услышанный вчера от заседателя анекдот, который, не подрывая репутации местного общества, всё же довольно безопасным образом знакомил гостя с некоторыми местными нравами…
– Да, кстати, – сказал Фёдор Евстафьевич, – имею до вас дело, к вашей власти подлежащее.
Александр Иванович удивлённо поднял брови, но на лице изобразил полнейшее внимание и готовность слушать и вникать. Если Фитенгоф не любил дел и даже вообще имел смутное понятие, что они такое, Александру Ивановичу прекрасно было известно грозное значение этого слова и те манипуляции, которое оно обозначает.
– Видите ли, Ваше Превосходительство, – продолжил Фёдор Евстафьевич, – пришло мне на ум дать вольную своим людям.
– Людям? – не совсем поняв, удивился Бибиков.
– Я имею в виду землепашцев, мне вверенных. Мне известно, что покойный государь подписал закон, согласно которому возможно обращать крепостных в свободных хлебопашцев.
– Ох, Ваше Высокоблагородие, – выдохнул Александр Иванович, уяснив, наконец, в чём дело. – Это у вас во флоте, слышно, порядок, а у нас дела этого рода длятся обыкновенно так долго, что утомляют всякое терпение. А иногда, во время производства оных, встречаются такие обстоятельства, которые совершенно их прекращают. Высшее правительство также оказывает этому способу освобождения мало сочувствия, не учреждая особого банка для вспомоществования в этом деле крестьянам, и даже не делая никаких особых льгот по залогам земель, населённых свободными хлебопашцами. Мне известно, что одна старушка хотела отпустить своих крестьян на волю, то есть в вольные хлебопашцы; подана была просьба с проектом договора, часть денег была, кажется, ею получена; но дело тянулось два года, в это время помещица скончалась, и крестьяне перешли в крепостное владение наследников. Оно, возможно, и правы вы, противно это новейшим установлениям, да только не нами это заведено, не нам и упразднять. Не покачнуть бы лодку – вот что.
– Жестоко злоупотреблять властью, настолько гнусной по самой своей природе, – возразил Фёдор Евстафьевич, – что всякий порядочный человек с отвращением пользуется ею даже умеренно. Уничтожить её – и не будет повода к событиям, вроде тех, которые разыгрались нынче зимой.
При упоминании о событиях на Сенатской площади Александр Иванович слегка побледнел и как будто даже занервничал. Племянник его служил в одном из полков гвардии, и, не зная определённо образа его мыслей, Александр Иванович мог ожидать всякого, тем более, что по слухам, доходившим в Рязань, к следствию привлечено уже было множество лиц единственно по недоразумению.
– Осмелюсь заметить Вашему Высокоблагородию, – осторожно проговорил он, – что время нынче… не того.
– Не могу поверить, – возразил Фёдор Евстафьевич, – что Ваше Превосходительство взираете на всю эту татарщину с покойным сердцем.
– Ах, как вы правы, – воскликнул Александр Иванович, прилагая руки к груди и порывисто поднимаясь с кресла. – Не то страшно, что крепостная зависимость, она составляет только особую форму подчинения и бедности, в которых томится более половины жителей и самого просвещенного государства. У нас злоупотребления срослись с общественным нашим бытом, сделались необходимыми его элементами. Может ли существовать порядок и благоденствие в стране, где из шестидесяти миллионов нельзя набрать осьми умных министров и пятидесяти честных губернаторов? Где воровство и взятки являются на каждом шагу, где нет правды в судах, порядка в управлении, где честные и добродетельные люди страждут и гибнут от корыстолюбия злодеев, где никто не стыдится сообщества и дружбы с негодяями, только бы у них были деньги? Где духовенство не знает и не понимает своих обязанностей, ограничиваясь механическим исполнением обряда и поддерживанием суеверия в народе для обогащения своего? – Постояв несколько времени, как бы ожидая ответы на все поставленные вопросы, Александр Иванович снова занял своё место. – И что же, – спросил он, – действительно многие под подозрением? – Александр Иванович страстно желал знать все подробности, какие только можно добыть от приезжего из столицы человека, но сознание своей должности несколько сдерживало его.
– А что вы скажете, если доложу вам, что нет почти ни одного семейства знатного, богатого, образованного, которое не имело бы в заговоре своего представителя?
– Mon Dieu! – вырвалось у Александра Ивановича.
– Впрочем, говорят, будто бы Государь даже выразился, что удивит и Россию, и Европу.
– Чем же-с?
– Своим милосердием.
Александр Иванович посмотрел на своего визитёра долгим серьёзным взглядом, он решал возможность такого оборота.
– Молодёжь, – вздохнул Фёдор Евстафьевич. – Но и судить их строго не приходится. Кто из нас в молодые годы не был преисполнен благородных порывов?
Возразить на это Александр Иванович не нашёлся и ограничился тем, что только скорбно помолчал.
– Верно ли говорят, что адмирал Сенявин снова вступил в службу?