Покончив с газетами, аккуратно сложив их, господин извлёк из своего саквояжа какую-то недавно изданную книгу и костяной ножик для разрезывания страниц. Некоторое время он был сосредоточен на чтении, но вдруг боковым зрением заметил, как неотрывно смотрит Павлуша на обложку.
– Это, молодой человек, письма лейтенанта Вырубова к отцу, – обратился к нему словоохотливый господин. – Прекрасная книга. Только что издана. Прекрасная память об этой бессмысленной войне. Вот уж действительно было счастье для бедной России – война, так бессмысленно начатая благодаря слабоумию и недальновидной политике. Несколько лет тому, если не ошибаюсь, году в седьмом, напечатали также письма корабельного инженера Политовского. Вот, доложу вам, слово правды! Не хватает слов, чтобы описать препозорнейший позор, и что же? Они, моряки, ещё смеют открывать рот, погубив бесславно, позорно и бесполезно флот вдвое сильнейший, чем японский, не нанеся последнему почти никаких потерь. И что же? Имеют нахальство говорить: кто смеет нас судить? Никто ничего не понимает, кроме нас, моряков. Их, моряков, Россия, видите ли, не может спросить: а где флот, созданный потом и кровью миллионов русских людей? Что же он совершил? Нанёс ли вред неприятелю? Принёс ли пользу родине? О, нет, морякам этих вопросов задавать нельзя! Они инженерное искусство знают лучше инженеров, адвокатское – лучше адвокатов. Они всё Морское министерство создали для себя. Они полубоги, остальные все парии. Им только одним по праву принадлежат почести, ордена, слава, богатство, всё, всё, но… морского дела они не знают. Они к нему не готовились. Они служат не для войны. Флот – это для них средство получать все блага жизни, осуждать других, носить гордо голову и говорить: мы моряки! А Россия-то надеялась… Я земским начальником семь лет прослужил в Тамбовской губернии, знаю, что говорю. Да-с.
Павлуша смотрел на него как заворожённый, и даже рот его чуть приоткрылся. Вырубов был его товарищ по выпуску. Попутчик, ничуть не стесняясь молчанием Павлуши, продолжал свои речи, словно в купе кроме него никого другого и не было.
– Когда миноносец "Буйный" приблизился к погибающему "Суворову", чтобы забрать штаб с раненым адмиралом, вот этот вот лейтенант, Вырубов, и ещё два его товарища отказались перейти на миноносец с погибающего корабля, который потерял способность управляться и представлял из себя единственно мишень для японцев. Хотя их и уговаривали.
Господин поворошил свои газеты и положил пухлую руку на одну из них.
– А я вам скажу без обиняков, милостивый государь, – гневно возвысил он голос, хотя Павлуша всё ещё не произнёс ни слова и даже не думал прекословить, – постыдно-с! Вот сейчас вся Россия оплакивает смерть графа Толстого. Это утрата великая. Тут двух мнений быть не может. – И он с вызовом обратил взор на священника. – Но что странного или необычного можно усмотреть в смерти состарившегося человека, пусть даже и выдающегося? Не естественно ли это? А кто ныне оплакивает гибель этого мальчика, кроме его родителей, если они ещё живы? Что есть истинное величие? А не сказано ли: "нет больше той любви как если кто положит душу за други своя"?
Павлуша угрюмо молчал под этим градом возмущённых вопросов. Когда эскадры встретились наконец у бухты Куа-Бе и офицеры судов Рожественского и пришедшего отряда обменивались визитами, офицеры с "Сенявина" были принимаемы на "Суворове", и разговорам не было конца. С Вырубовым вспоминали корпус, как брали вскладчину ложу в Александринский театр на какую-то глупейшую драму "Медовый месяц" с Варламовой и Потоцкой, съёмки Балтийского моря на "Воине", последнее плавание перед выпуском в гардемаринском отряде, Роченсальм, острова с остатками шведских укреплений… Со смехом припомнили даже Нарденштрема, у которого шили офицерское платье, чтобы, как остроумно сказал Вырубов, "почувствовать разницу между сюртуком за шестьдесят рублей и сто пятнадцать".
Перед глазами Павлуши так и стояло лицо Вырубова, раскрасневшееся от выпитого, он даже помнил, как тот сказал: "Нашей эскадре осталось одно: сцепиться с Того мёртвой хваткой. Да, мы дойдём к тому времени до точки: ни сами пощады не запросим, да и японцам её не будет. Иного выхода нет. Согласись: идти вперёд безумно и противно здравому смыслу, так как с блокадой Владивостока мы потеряли последнюю базу, а возвращаться – тяжело и стыдно. Во всяком случае постараемся продать себя подороже: корабль за корабль, на меньшее не согласимся! Только бы адмирал не выкинул какой-нибудь непоправимой глупости и не лишил бы нас возможности хоть погибнуть со славой".
Это воспоминание, столь яркое, как румяное лицо Вырубова, ввергло Павлушу в оцепенение. Он больше не слушал, что говорил сердитый господин в паре из английской шерсти, и даже не мог бы сказать, говорил ли он ещё что-то. Только вот эти слова, поставленные на обложке: "Посмертное издание", крутились у него в голове до самой станции Вёрда.
Когда он очнулся, в купе никого не было – ни пожилого господина, ни священника, ни дамы. Куда же они подевались? Да и были ли они? Звонка он не слышал, значит, и остановок не было. Будто бы он говорил, тот человек, что ему нужно в Моршанск.
– Ну, да Бог с ним, дело прошлое, – сказал вдруг господин, которого не было.
Кто-то хохотал Павлуше в самое ухо. "Полноте, – подумал он, – здоров ли я?" Он тронул лоб, но температура была обычная. Павлуша хотел было справиться у кондуктора, куда подевались его попутчики, однако его остановила мысль, что тот может счесть его за умалишённого.
Внезапно раздался детский плач, но Павлуша до того не заметил в вагоне никакого ребёнка. Плач не прекращался. "Да что же это такое? Где же здесь ребёнок?" "Да где же, – отвечал он сам себе, – у царских же врат… Но откуда в вагоне царские врата?" – возникал новый вопрос.
Голубые полосы света косо полосовали купе, да колёса под полом стучали как сердце и не собирались останавливаться. Слушать этот мерный стук, который обычно успокаивает нервы, было для Павлуши мукой… "Адель, Адель!", – позвал он. – "Освободи меня. Я знаю, кто ты, знаю, зачем ты приходила. Возьми же меня – я теперь готов". И ему почудилось, что она как будто отозвалась. "Я здесь", – сказала она – на всех языках сразу, и знакомый её голос рассыпался ледяным, хрустальным смехом…
Раздался наконец свисток. Кондуктор с достоинством отобрал билет. Пройдя по пустынному стылому перрону, Павлуша, предъявив маленький жёлтый билетик, называвшийся квитанцией, получил свой багаж.
* * *
Игнат ждал около станции, сидя на козлах старой коляски, выведенной из каретного сарая для такого случая. Накрапывал мелкий дождь, тополя едва выступали из холодного тумана.
– Напрасно вы, Павел Леонидыч, на Вёрде вышли.
– А что? – удивился Павлуша.
– Так теперь станцию новую исделали, – рассказывал Игнат. – Обчество просило, вот и исделали.
– И что, ближе до усадьбы? – равнодушно спросил Павлуша.
– Да считай под боком, – чуть обернулся Игнат, – версты три и будет всего. А дорогу-то уже накатали, – довольно добавил он.
Несколько верст тащились молча по раскисшему чернозёму. Колеса вязли в колеях, лошади тянули шеи. До усадьбы добрались через два часа.
Явился было приказчик с докладом, но Павлуша не склонен был вдаваться в дела.
– Порфирий Клавдиевич, – сказал Павлуша, – пусть пока всё остается, как при матушке. А меня по пустякам не беспокойте. Распоряжайтесь, как вам видней.
Павлуша раздал подарки: Гапе он привёз заколку для волос в форме бабочки с нефритовыми глазами и серебряные серьги с подвесками в виде драконов, отделанные эмалью, а Игнату бронзовый кувшинчик с крышечкой – для умывания. Потом устроился в комнате, когда-то служившей ему детской, и которую он переделал сообразно своим нынешним потребностям под кабинет ещё в прошлый свой приезд. Порфирий Клавдиевич рассчитывал по случаю приезда Павлуши на небольшое угощение, однако планы его не сбылись. Павлуша замкнулся у себя, и чем там занимался, неизвестно.