Павлуша, придерживая ремень винтовки, нагнулся, чтобы подобрать монету, но, не успев коснуться её, замер, остановленный знакомым взглядом. Она выглядывала из зарослей «венериного башмачка». Выпуклый каштановый глаз, точно сделанный из андалузита, перелился таинственным огнем. Павлуша присел на корточки, как около котёнка.
– Ну же, Адель, – прошептал Павлуша и улыбнулся той кроткой улыбкой, которая выдаёт по-настоящему мужественных людей. – Поцелуй меня.
И она поцеловала.
* * *
Некоторое время он ещё стоял в цветущих ирисах, прислушиваясь к ощущениям своего тела. В считаные минуты вся рука от ладони и до плеча распухла так, что стала напоминать бревно. Он успел ещё освободиться от патронташа и снял форменный сюртук, успел даже выкурить папиросу, принялся было за вторую, однако ноги, повинуясь инстинкту, сами собой понесли его к станции. Некоторое время дорога давалась более или менее сносно, но уже недалеко от построек его стало бросать в пот и, сделав несколько шагов, он останавливался перевести дух, хватаясь здоровой рукой за ствол какого-нибудь дерева. Иногда это был ствол «чертова дерева», густо утыканный длинными шипами, и ладонь его кровоточила…
Аполлинария Григорьевича Павлуша увидал издали: тот вместе с дорожным мастером возились в тупичке у разобранной дрезины. Краем глаза Аполлинарий Григорьевич заметил фигуру Павлуши и по необычному его шагу сразу сообразил, что случилось что-то неладное. Они с Марченко бросились ему навстречу, и поддерживая, подняли на платформу и довели до скамьи.
– Змея… укусила… – с трудом произнёс Павлуша, сделав безуспешную попытку закатать рукав сорочки. Потом вдруг сообразив что-то одному ему понятное, улыбнувшись в меру сил, он уточнил: – Ужалила. Ужалила, – повторил он слабеющим голосом.
– Вы запомнили её? Можете описать? – обеспокоенно задавал вопросы Аполлинарий Григорьевич, сделав то, чего не смог Павлуша, и пристально разглядывая место укуса.
– Скуластая такая… с рыжими пятнами, – делая перерывы между словами, припоминал Павлуша. – Дрянь… глазастая… Винтовку возьмите…
– О, проклятье, – воскликнул Аполлинарий Григорьевич. – Да бросили бы её! Ведь этакая тяжесть. Пропадай она совсем. Это наверняка щитомордник, – озабоченно бормотал он, осматривая место укуса. – Да, это наверное. Что же вы этак неосторожно, – с досадой сказал он. – Я же предупреждал вас! – Лицо начальника станции стало бледным, как полотно.
Павлуша, ничего не говоря, рассматривал опухоль. Предпринимать что-либо своими средствами было уже поздно и бесполезно.
– Опасно это? – спросил Павлуша.
– Если опухоль достигнет сердца… – проговорил Аполлинарий Григорьевич. – Марченко, давай спирту! – крикнул он мастеру. – Ещё три часа до поезда, – почти простонал он. Вдруг лицо его разгладилось. – Мы вас на дрезине отправим. Хоть какой-то шанс.
Марченко, ражий хохол с висячими усами, молча развёл руками, как бы давая понять, что поломка дрезины такая же неожиданность для него, как и для его начальника.
– Телеграфируем на разъезд, оттуда пришлют, – предложил он. – Да ведь и оттуда ходу час.
Аполлинарий Григорьевич согласно покачал подбородком.
– Что же мы будем делать? – совсем упавшим голосом спросил он сам не зная кого и без сил опустился на скамью. То и дело он останавливал взгляд на круглых двусторонних станционных часах, точно молил их своим скомканным лицом сотворить чудо и ускорить свой бег.
– А ничего, – сказал Павлуша с внезапным спокойствием, поразившим Аполлинария, присаживаясь рядом. – Посидим, подышим воздухом. А там и поезд подойдет.
"Ну, спирт ударил в голову", – подумал Аполлинарий Григорьевич. Они молча сидели на скамье. Марченко обмотал место укуса тряпицей, и Аполлинарий Григорьевич время о времени поливал её спиртом. Солнце, впившись в рельсы, густым, нестерпимо слепящим сгустком медленно ползло по блестящей стали, будто обсасывая её.
– Папиросы, – подал вдруг голос Павлуша. – Вот здесь, в этом кармане… достаньте, будьте добры… Спички тоже там…
Аполлинарий Григорьевич искоса поглядывая на Павлушу, который, прищурившись, смотрел на рельсы, куря папиросу за папиросой. С ужасом он думал, что человек, сидящий сейчас с ним рядом, вот-вот умрёт, но к стыду его всё это заглушалось ещё большим ужасом от сознания, что причиной тому он, что неисправна дрезина, что он будет судим, потому что это не просто прохожий, проезжий, а ревизор дороги…
Дыхание Павлуши стало как будто ровнее.
Когда, наконец, показался поезд, на лице его появилась невозмутимость абсолютно здорового человека.
– Спадает, – заметил Павлуша. – А, пожалуй, и совсем сошла. Нет?
Аполлинарий Григорьевич смотрел, видел и не верил своим глазам.
– Действительно, – озадаченно пробормотал он, – как будто и ничего. Но точно ли то был щитомордник? – помедлив, уточнил он.
– Уж этого я не знаю, – вдруг рассмеялся Павлуша. – Я вам описал подробно, ручаюсь. "Да нет, это был не твой этот… щитомордник", – подумал он сам себе, и на губах его надолго задержалась какая-то неопределённая усмешка, ещё больше сбившая с толку Аполлинария.
Дали второй звонок.
– Ну, всего вам хорошего, – попрощался Павлуша. На лицо его вернулось то выражение доброжелательного участия, с которым он прибыл утром на станцию Шаньши.
Аполлинарий Григорьевич, как истукан, смотрел ему вслед. "Это чёрт знает что", – думал он. Павлуша, вошед уже было в вагон, тронулся изумлением начальника станции, вернулся, положил здоровую руку ему на плечо и мягко сказал:
– Вы не волнуйтесь, думать тут нечего: всё так это и должно было быть.
Ничего не в силах понять, Аполлинарий Григорьевич не изменил своего положения даже тогда, когда последний вагон скрылся за поворотом пути.
* * *
Людкин двор располагался на другой стороне улицы по направлению к Гнилому мосту, всего-то через два двора от двора Михаила, но сам дом закрывала от его взоров густо разросшаяся сирень.
Как некогда полнела, добрела Соловьёвка и доросла до Ягодного, прилепилась к нему, так теперь она, как печная труба, дала трещину и стала откалываться. То тут, то там по обе стороны дороги выглядывали из зарослей крапивы и ракит давно некрашеные железные крыши и выщербленные печные трубы.
Свой двор в этот раз двор он нашёл опять заросшим, но уже не так безнадёжно, как в прошлом году. Михаил рьяно взялся за его очистку, но торопиться было некуда. Три дня он методично занимался этим, по вечерам окунался в речку и спал крепко и безмятежно, но с утра пятницы волнение охватило его. Стоило только послышаться звуку автомобиля, как весь он внутренне напрягался. Дважды за неделю проезжал хлебный фургон, а в четверг в полдень явились на раздолбанной "Газели" продавцы галош и долго и тщетно привлекали к своему товару настойчивыми, протяжными автомобильными гудками.
Несколько раз он порывался пойти посмотреть, приехала ли она, но что-то робел, а когда наконец решился, столкнулся у тополя с дедом Чибисовым. Тот по-хозяйски вошёл на террасу, уселся на предложенную Михаилом табуретку и с усилием расправил больные ноги.
– Землю-то всю вокруг поскупили, – сказал дед, глядя прямо перед собой, щурясь на солнце, пробивающееся сквозь листву большого тополя. – Слыхал?
– Кто купил-то? – безразлично спросил Михаил. – Армяне, что ли, что свинарник строят?
– Аромя-яне, – презрительно протянул дед. – Нашёлся купец! Всю землю скупил, что в паях была. У наших скупил, у мордовских и до самого Парского угла теперь земля его.
– Сколько же это?
– Это? Это, парень, гектаров тысячи, а кто же их считал? Теперь к железке и не думай косить идти – суд! Да и кто косить-то пойдёт, – сам себе возразил Анисим. – И коров-то уже на всю деревню десяток едва осталось. Да оно, может, и ничего, – продолжил он свои рассуждения, – ничего. То колхоз был – крупное хозяйство, теперь этот Голянов, или как его, Голяков, фамилия у его такая, Бог даст, поднимет землю. Негоже ей впусте-то лежать. Неправильно это, негоже.