– Удержитесь, – только и сказала владелица этих глаз, но и этого оказалось достаточно, чтобы умерить его гнев. Какая-то непререкаемая власть вплеталась в голос этой женщины.
Не столько прямое её вмешательство, сколько ощущение, что он уже где-то встречался с нею, удержало Павлушу. Остаток дня он провел в разрешении этой загадки, и наконец, память выдала воспоминание, которого он бежал…
* * *
Харбин, хотя ещё только готовился к тому, чтобы стать настоящей жемчужиной Дальнего Востока, уже умел взять от жизни. Вечером Павлуша, покончив с делами на дороге, снова был в своем ресторане, и, спросив бутылку старой «Марсалы», лениво наблюдал за вечерними посетителями. К вечеру заведение заполнялось. На сцене пела мадемуазель Бовэ, хотя никто толком не знал, как её настоящее имя и какие Гон-Конги и Триполитании прошла она, прежде чем угодить в китайскую провинцию. Это была полная, щедро накрашенная женщина неопределенного возраста с рыжими волосами, амплуа которой только в том и состояло, чтобы изображать страсть.
Последствия утреннего происшествия немного улеглись в нём, но мысль о том, что Сенявин и впрямь опозорен, неприятно ворочалась внутри. "И все – служат", – с горькой иронией вспоминал он слова Подгурского, а в немного хмельной голове вертелась кадетская песенка: "С юных лет знакомы с морем, нету трусов среди нас, с неудачею и горем мы поборемся не раз…". "Мы поборемся не раз", – сказал он ещё раз сам себе, глядя через окно в жёлтое небо Харбина, и снова почувствовал на себе этот спокойный, чарующий взгляд, который так быстро успокоил его давеча. Он обернулся – женщина сидела на том же месте – в уголку, и только наряд на ней теперь был другой – серое платье и чёрная изящная вуалетка.
Встретившись с ней глазами, Павлуша чуть приподнял свой бокал в знак приветствия, и она, затаённо улыбнувшись, сделала то же самое. Павлуша совсем не знал женщин, если не считать всем известных корпусных инициаций в Коломне, в заведении, известном всем кадетам. Сейчас он смотрел на эту женщину, и словно тонул в ней. Видение было настолько чарующим, что боль его отступила, словно он накурился опиума. Некоторое время он просто смотрел на неё, а потом поднялся и прямо пошел к ее столику.
– Милая барышня, – просто сказал он, поклонившись, – прошу извинить мою назойливость, однако мне кажется, что наша утренняя встреча даёт мне право обратиться к вам с вопросом.
Она несколько подняла брови, как бы отдавая дань стыдливости и приличиям.
– Не ждёте ли вы кого? – просто спросил он.
– Как знать, – загадочно произнесла она и пригубила вина. Пила она шампанское Philipponnat.
– Тогда не могу ли я составить вам компанию? – предложил Павлуша.
– Что ж, – отвечала она с лёгкой улыбкой, – сделайте одолжение.
Старый лакей в немного засаленном фраке, в серых брюках с лампасами, протиравший бокалы, внимательно и как-то неодобрительно наблюдал эту сцену, но Павлуша не видел лакея.
– Адель, – назвала она свое имя.
– Адель, – повторил Павлуша и прислушался к его звучанию. – Адель – это немецкое имя. Вы немка?
– Не совсем. Впрочем, да. Мой отец был немец.
– Что оно означает?
– Благочестивая, – пояснила Адель. Она посмотрела на него пристально, как будто разглядела какое-то обидное для себя сомнение в его глазах.
– Вы сомневаетесь? – усмехнулась она своими тонкими губами.
– Я просто любуюсь вами, – возразил Павлуша, и это было истинной правдой. Её платье украшала серебряная брошь в виде свернувшейся восьмеркой змеи, которая держала в челюстях собственный хвост. В серебряной глазнице мерцал тусклый камень. Цвет его определить было непросто. От любого даже самого незначительного движения он казался то коричневым, то светлел и желтел. Удивительно, что и в облике обладательницы броши тоже было что-то змеиное: маленькая головка с гладко зачесанными волосами, прижатые ушки, как у породистых лошадей.
– Какая красивая брошь, – заметил Павлуша. – Что это за камень?
– Это андалузит, мальтийские кавалеры считали, что это капли крови Искупителя, и многие носили кольца с этими камнями.
– Память подсказывает мне, что вы присутствовали на одном из заседаний суда над адмиралом Небогатовым зимой шестого года в Петербурге.
– О, нет, – рассмеялась она таким смехом, словно под чьими-то пальцами рассыпались струны арфы, – вы обознались!
– Готов биться об заклад, что это были вы, – уверенно сказал Павлуша.
– Зимой шестого года я была от Петербурга довольно далеко. Ту зиму я провела в Сорренто. Так велели врачи. – Взгляд её ненадолго заволокло какой-то невеселой думой, но она скоро оправилась. – Кто по свету счастья ищет, кто на месте его ждёт, не правда ли? – улыбнувшись, проговорила она.
– Хорошо, – согласился Павлуша, хотя был готов поклясться жизнью, что он не ошибается, – пусть будет так… Мне не хочется расставаться с вами сегодня, – сказал еще он, и помедлив, добавил: – Адель.
На мгновенье она опустила глаза, а когда подняла их, это были уже другие глаза – они отливали перламутром, от которого по всему телу Павлуши пробежала сладострастная дрожь.
– Это будет немало стоить, – как-то грустно сказала она и посмотрела на него с каким-то странно выраженным сожалением.
Павлуша продолжал смотреть на неё не мигая.
– Ну что ж, – решила она, – требуйте счет.
* * *
Номер, который нанял Павлуша, считался лучшим в гостинице. Окна выходили на набережную, слева был виден громадный железный мост через Сунгари, ширина которой достигала здесь едва ли не версты, и далёкий противоположный берег, красный от поспевающего гаоляна. На коричневых водах реки колебались отражения, и течение искажало их, словно бы это тонкая ткань висела на воздухе под лёгким, ленивым ветерком.
Гостиница была полна звуками, чьи-то шаги раздавались в коридоре, слышались таинственные вздохи паркета под коврами, с улицы доносилась минорная многоголосица теплого вечера. И Павлуша подумал, что его комната похожа сейчас на недействующую клавишу многоэтажного органа и что сам он унесен в безбрежность стихий, сочетания которых рождают ощущения. Прошлое его стало ясно и понятно, хотя никаких загадок никогда не было, и – почему-то – ещё понятней должно оно быть незнакомой молодой женщине с перламутровым взглядом. Ему казалось, что он различает эту паволоку взгляда и времени даже в темноте.
Адель знала и, по-видимому, любила свое дело, она обладала гибким телом и управляла им в совершенстве, к тому же Павлуша был привлекательный мужчина. Когда он изнемогал, её перламутровый взгляд возвращал ему силы, и всё повторялось с каким-то новым, неожиданным оттенком чувств…
Когда сон потребовал своей законной доли в этой ночи, Адель сдалась быстро, но Павлуша не мог забыться и устремлял взгляд то в часть окна, незадёрнутого тяжёлыми шторами, то обращал его к лицу своей знакомой. Свет луны косо упал на него, и из прекрасного оно исподволь делалось страшным. Веки её не были до конца закрыты, оставляя щели, и лунный свет, попадая туда, окрашивал их каким-то зловещим зелёным огнем, или, вернее, казалось, что огонь этот вытекает из глаз на бледные щеки. Адель спала, а он, повыше устроившись на подушке, смотрел в её лицо. Ему не было страшно – ему сделалось противно. Душный приторный запах обволакивал комнату, и запах этих духов его раздражал. Духи были от Герлен и назывались "Елисейские поля" – он мельком видел флакон. Хотелось, чтобы эта женщина убралась, исчезла. Но вдруг зазвучал её голос, исполненный неги.
– Смерть прекрасна, – произнесла Адель, – она нам друг, но мы не узнаём её, оттого что она является нам в маске, которая наводит ужас.
Не будучи уверен, говорит ли Адель во все или наяву, он, помедлив, всё-таки спросил:
– Вы так хотите умереть?
Но Адель не спала.
– Ещё никто не задавал мне такого вопроса, – сказала она и то ли утробно засмеялась, не то всхлипнула таким низким голосом, который до такой степени не вязался с её хрупким обличьем, что Павлушу пробрала дрожь.