Русский царь не главный чиновник своей империи, не старший из генералов своих войск, не первый дворянин, он помазанник Божий. Только в этом виде он без лжи, лицемерия и затаенных мыслей может стать во главе своего народа. Но, повторяю, необходимо, чтобы союз этот был непосредственный. Верование в его правосудие и его любовь к народу вошло в плоть и кровь русского человека. "Сердце Царево в руце Божией".
– Именно так, – согласился Сергей Леонидович, – но нужно, чтобы это сердце билось в один такт с сердцем народа. Вот где наше больное место.
– Скоро ли вразумят народ, что царь, для блага России, сам ограничил свою власть? Господи! Да неужели Россия будет поставлена в необходимость выбирать для себя ту или иную ложь со всеми их неизбежными последствиями? Не лучше ли совсем отказаться от министров в том виде, как они везде существуют, и основать правительство на представителях и избранниках народа с самодержавным царём во главе? Это был бы шаг решительный. Для этого нам пришлось бы сказать во всеуслышание, что мы не Европа, а Россия. Пришлось бы перестройку основать на вековых устоях нашей, а не чужой истории. Мне скажут, что я мечтаю о чём-то неизведанном, тогда как конституционализм везде служил критерием прогресса, стремлением или гордостью народов. Что, устраиваясь особняком, Россия навсегда останется чужая в семье европейских государств, не возбудит участия ни в правительствах, ни в народах. Я не вижу, чтобы это было так, во всяком случае, не придаю важности этому отчуждению. Столыпин, несомненно, хочет спасти царя, прекрасно, но он не спасёт его отдельно от России. Спасение России есть спасение царя, но не обратно. Для установления в России начал правового порядка надо было права монарха ограничить, а не заменять его самодержавием большинства Государственной думы. Конечно, такое устройство не разом сделается, не по указу какой-нибудь комиссии. Его должен выработать сам народ, по инициативе Земской Думы и общественного мнения. Последнее составляет у нас, к сожалению, не опору государственного строя, а пугало бюрократии. Отсюда, кстати, и происходит стеснение свободы мнений и печати. Но что для этого надобно? Чтобы администрация была как можно ближе к народу, не составляя касты бездушного чиновничества, чтобы налоги и подати были справедливо разложены на все сословия, чтобы законодательство наше по возможности было очищено от излишнего характера фискального и клерикального. То же и с церковью. Сближение духовенства с народом одинаковостью общего образования, прав и обязанностей относительно государства, ограничение числа монастырей и прав на поступление в монашество. Впрочем, последнее произойдет и само собою, если церковь наша, возвращаясь к обычаям первых времён христианства, станет посвящать в сан епископский не одних монахов, а и достойнейших из белого духовенства. Просто необходимо впустить живую струю в правительства светское и церковное. Задача государственной мудрости будет состоять в том, чтобы это сделать, не нарушая основ государственного строя.
Всё высказанное попутчиком, весьма близко напоминало те взгляды, которых придерживался и Ремизов. Сергей Леонидович собрался было ответить с такой же обстоятельностью, но уже подошло время тому сходить.
– Ну, всего вам лучшего, – попрощался с ним старичок, и Сергей Леонидович, хотя и показался ему этот человек крайне симпатичен, подумал, что так оно и к лучшему.
* * *
В Соловьёвку Сергей Леонидович привёз с собой наделавший шуму сборник статей под названием «Вехи». Первое издание уже разошлось, тем более интереса в публике возбудили статьи некоторых отечественных мыслителей.
Сергей Леонидович загодя обдумывал свою диссертацию, и разговор с милым попутчиком навёл его на мысль исполнить её в форме небольших очерков. Он уже делал осторожные наброски, а когда уставал, читал статьи из сборника.
Сергей Леонидович работал ночи напролет и перерыв сделал только в конце июня, когда праздновали двухсотлетний юбилей Полтавского сражения. Рано утром, толком не выспавшись, он отправился в Сапожок. Тут, по выражению одного современного событиям писателя, которое он, правда, употребил для другого случая, собрались околыши и подкладки всех ведомств и всех цветов, включая даже жёлтые, телеграфные. В пёстрой толпе, наблюдавшей за неуклюжими маневрами роты Моршанского местного батальона, прибывшей в Сапожок за неимением здесь никаких военных сил, Сергей Леонидович заметил Никанора Алянчикова, с которым был немного знаком. Это был выходец из старой, известной в Сапожке купеческой семьи, выпускник юридического факультета Харьковского университета, вполне либеральных взглядов, молодой человек совершенно выдающихся способностей, гласный уездного земства. Отец его был купцом, владел тремя вальцовыми мельницами на Пожве, домами, конным заводом и фабрикой по производству сукна и каразеи, шедшей на армейские нужды, и в восьмидесятых годах возглавлял уездное земство и слыл либералом.
Сын его взглядов своих определенно не выказывал. Тремя годами старше Сергея Леонидовича, он поражал массой самых разнообразных знаний. Владея свободно тремя европейскими языками, он, кроме того, читал в подлиннике Гомера и порой прекрасно скандировал оды Горация. Он всегда изучал что-то новое и углублялся в него с увлечением. Сейчас это была астрономия. Он выписывал дорогие издания и карты по этой специальности; входившие в его жилище часто заставали его за разными выкладками и чертежами, и ясно было видно, с какой неохотой отрывается он от любимого занятия, вынужденный выслушать пришедшего. При чтении докладов в собрании он обыкновенно смотрел куда-то вверх, и мысль его, очевидно, витала далеко от этих докладов. По окончании доклада он спускался со своих высот, возвращался к действительности и часто ставил вопросы невпопад, тут же добродушно посмеиваясь над своей рассеянностью.
Отчего с такими способностями жил он в Сапожке, было загадкой не только для общества, но и, пожалуй, для него самого.
– Надо сказать прямо, – взяв под руку Сергея Леонидовича, сказал Алянчиков, зевая и отводя его от толпы, – полтавские торжества немного надоели. Когда нечему радоваться в настоящем, поневоле радуешься прошедшему. Вот поляки всё хвастаются освобождением Вены Собесским. Так и мы с Полтавой… О, "Вехи"! – воскликнул он, заметив в руке Сергея Леонидовича нашумевший сборник. – Прочитали уже?
– Заканчиваю, – ответил тот.
– Ну и что скажете? – поинтересовался Алянчиков.
– Да что сказать? – Сергей Леонидович развёл руками. – Мыслей много правильных, наблюдений точных, но… Одного я не могу понять. Вот Кистяковский делает нам всем упрёк в том, что интеллигенция не создала ничего близкого по духу "Борьбе за право" Иеринга. Но ведь эта книга как раз и оправдывает именно то, что отрицают все эти господа, и сам Кистяковский. – Не права ли Зенд-Авеста, когда утверждает, что активная борьба против злого Аримана – первое условие добродетели? Не прав ли Иеринг, которого зачем-то приплетает Кистяковский, когда ставит вопрос, насколько далеко простирается право государства? Если государству вздумается возводить в закон все, что ему кажется добрым, нравственным и целесообразным, то для этого права нет границ. Что же тогда представляет право личности? Простую уступку, подачку из милости. В какие бы покровы ни облекалось государство, чтобы удобнее было разбрасывать громкие фразы о народном благе и о воплощении нравственного закона, этот взгляд остается порождением деспотизма, независимо от того, проводится ли он большинством народного представительства или абсолютной монархией. Принятие его означало бы для личности измену против себя самой и против нравственного назначения – нравственное самоубийство. Ведь Иеринг именно и подчеркивает, что утверждать правомочие личности – это не просто право, но священная обязанность. – И Сергей Леонидович процитировал Иеринга: "недостойное непротивление произволу, вызываемое трусостью, стремлением к покою, дряблостью, является преступлением. В том случае, когда чьё-либо право попирается ногами, дело идет не только о предмете этого права, но и о его собственной личности… В борьбе обретешь ты право своё!" Не может же он, как юрист, не понимать этого? И вообще, ума не приложу, как он оказался в подобной компании.