Михаил оторвал наконец глаза от портрета, бросил взгляд по стенам и тут-то и увидел карту Боки Которской. В квадратном поле в верхнем правом углу карты было написано "Disegno delle Bocche di Cattaro descrito da D.Antonio Zambella, 1712". Карта довольно точно передавала сложную конфигурацию Которского залива, но, как ни тщательно были выписаны все изгибы береговой линии, всё же рисунок нёс ещё следы некоторого схематизма, присущего своему времени. Здесь были указаны и Кастельнуово, и Рисан, и Котор, и Пераст, а вот Столив обозначен не был. Приглядевшись, Михаил понял, что перед ним была фотокопия.
– Откуда это здесь? – задал он вопрос с нарастающим чувством, что его разыскания не напрасны и разгадка уже где-то рядом. – Гаврила Петрович собирал свою коллекцию по дворянским усадьбам, так что, возможно, получил её от кого-то из местных дворян.
– Да, по-настоящему ценных вещей мало у нас осталось. Зимой сорок второго года музей горел – тогда погиб архив князя Голицина, библиотека Алянчикова почти вся сгорела. А в пятьдесят шестом по распоряжению министерства культуры наш музей и вовсе закрыли. Слава Богу, Гаврила Петрович этого не увидел – он умер в мае пятьдесят третьего.
– А почему закрыли? – удивился Михаил.
– Из-за недостатка финансирования. А возродили музей только в восемьдесят девятом. Был у нас тут Кузнецов такой, он был фронтовик, после ранения комиссовали его, и когда он сюда вернулся, то Гаврила Петрович пригласил его в музей на должность научного сотрудника. Он потом стал секретарём райкома партии, вот они-то с Натальей Гавриловной и добились. А тогда, в пятьдесят шестом, всё ценное от нас забрали – какие-то экспонаты ушли в Москву, в Рязань, даже в Загорск что-то забирали. И вот когда экспонаты от нас забирали, то разрешили сделать кое-какие фотокопии. Вот, например, – тоже фотокопия. А карта Сапожковского уезда 1892 года – она подлинная. А вот фотография Сапожковской уездной земской управы, тринадцатого года, тоже подлинная.
На фотографии сидели и стояли восемь человек в мундирах с "ясными" пуговицами. Михаил долго и внимательно вглядывался в лица этих давно покинувших землю людей, гадая, нет ли среди них Казнакова, потом опять вернулся к карте Боки.
– А можно узнать, откуда именно эта карта поступила?
– Едва ли. Это могла знать Наталья Гавриловна, дочь Шахова, она много отцу помогала с музеем, но её, к сожалению, уже нет в живых.
На столике у входа лежали обязательные справочные буклеты и ещё какие-то тонкие книжки в мягких обложках из дешёвой бумаги. На обложках стояло: Антонина Балабанова, "Дерево детства".
– А это что у вас за книжки такие? – полюбопытствовал Михаил, увидев книжки.
– Это стихи для детей. Можете купить, если есть кому.
– А Антонина Балабанова – это кто? – спросил Михаил.
Экскурсовод поправила кофточку и, потупившись, сообщила:
– Антонина Балабанова – это я. Могу надписать, – ещё более скромно предложила она.
– Надпишите, пожалуйста, – согласился Михаил.
– Кому же?
Михаил подумал.
– Знаете что, – сказал он, – напишите: мальчику Мише.
И Антонина Балабанова написала: "Мальчику Мише от автора стихов из гор. Сапожок Рязанской области", поставила дату и автограф. Выйдя из музея и отойдя немного от входа, он раскрыл книжку и прочитал первое, что попалось ему на глаза: "Я смотрю в окошко: рассвело немножко. День-деньской буду играть, а под вечер лягу спать. Месяц выйдет золотой караулить мой покой".
Часы показывали всего-то половину второго, дела кончились, можно было выруливать на Ухолово, а дальше хоть в Москву, но Михаил отчего-то медлил. На рынке он купил два хлебных кирпича, и ноги, а точнее, колёса его машины сами собой поехали в обратную от Ухолова сторону, а именно в Ягодное. Пока ещё он медленно ехал между низкорослых домов Сараев и следующего за ними Кривского, в душе его шевелился страх, о природе которого он уже догадывался, но в полях он как-то успокоился, и машина побежала резвее.
* * *
Сергей Леонидович отучился ещё один год. Выдержав переходные экзамены, он отправился на лето в Соловьёвку. Борьба министра просвещения Шварца с революцией в высшей школе началась не на шутку. Шварц потребовал, чтобы пять профессоров Московского университета, включая знаменитого Муромцева, или вышли из университета, или подписали бы акт о том, что они не принадлежат к революционным партиям. Все они были кадетами. Университет протестовал, уверяя, что с кафедры они никогда ничего нелегального не говорили.
Профессора ушли, но Шварц давил, не давая продыху. В октябре следующего, 1908 года, он предпринял попытку изгнать из университетов слушательниц женского пола, по разным причинам допущенным вольнослушательницами туда прежним начальством. Они были приняты в 1905 году и уже прошли половину курса. По закону министр был прав, но Государь принял сторону курсисток. Скандал закончился разумным компромиссом: студенткам разрешили закончить курс, но в дальнейшем доступ девушкам в университеты был закрыт. Против распоряжения министра собралась бурная студенческая сходка, и это была первая сходка, в которой Сергей Леонидович принял сознательное участие. Те из товарищей, кто ещё бросал на него косые взгляды, после этого окончательно примирились с белой подкладкой его праздничного сюртука, а остальные с ещё меньшими угрызениями совести пользовались его кошельком.
Профессор Сорокин имел неосторожность выступить на стороне протестующих. Шварц не простил ему этого, и под благовидным предлогом удалил с кафедры. По рукам гуляло, переписанное от руки, прощальное письмо Сорокина, подписанное 19-ым декабря 1908 года, и у Сергея Леонидовича тоже хранился такой экземпляр.
Прощальное письмо моим слушателям:
Распоряжение университетского начальства, неожиданно прекратившее лекции ранее условленного срока, не позволило мне завершить свое чтение и проститься с вами, как я желал. Я письменно прощаюсь с вами, как преподаватель. Мы, надеюсь, встретимся ещё на пути жизни и встретимся добрыми друзьями, но на кафедре вы меня больше не увидите. Жалею, что должен с вами расстаться, жалею, что не могу даже кончить начатого курса, но есть обстоятельства, когда требование чести говорят громче других соображений. Честь и совесть не позволяют мне долее оставаться в университете. Вы, мои друзья, ещё молоды, ещё не разучились ставить нравственные побуждения выше всего на свете. Поэтому, надеюсь, вы не будете сетовать на меня за то, что я прерываю свой курс. Я считаю себя обязанным не только действовать на ваш ум, но и подать вам нравственный пример, явиться перед вами и человеком и гражданином.
Нравственные отношения между преподавателем и слушателями составляют лучший плод университетской жизни. Наука даёт не один запас сведений. Она возвышает и облагораживает душу. Человек, воспитанный на любви к науке, не продаёт истины ни за какие блага в мире.
Таков драгоценный завет, который мы получили от своих предшественников на университетской кафедре. На ней всегда встречались люди, высоко державшие нравственное знамя. Теперь, покидая университет, я утешаю себя сознанием, что мы с товарищами остались верны этому знамени, что мы честно, по совести, исполнили свой долг и не унизили своего высокого призвания. Желаю и вам крепко держаться этих начал и разнести доброе семя по всем концам русской земли, твёрдо помня свой гражданский долг, не повинуясь минутному ветру общественных увлечений, не унижаясь перед властью и не преклоняя главы своей перед неправдой. Россия нуждается в людях с крепкими и самостоятельными убеждениями, они составляют для неё лучший залог будущего. Но крепкие убеждения не обретаются на площади, они добываются серьёзным и упорным умственным трудом. Направить вас на этот путь, представить вам образец науки строгой и спокойно-независимой от внешних партий, стремлений и страстей, науки, способной возвести человека на высшую область, где силы духа мужают и приобретают новый полёт, таков был для меня идеал преподавания. Насколько я успел достигнуть своей цели, вы сами тому лучшие судьи. Во всяком случае, расставаясь с вами, я питаю в себе уверенность, что оставляю среди вас добрую память и честное имя. Это будет служить мне вознаграждением за всё остальное.