В облике священника, в его голосе, даже не слишком выразительном, не было ничего необычного, сверхъестественного, но слова, исходящие от него, не метались в беспорядке, биясь о сводчатые стены, не цеплялись одно за другое, не догоняли друг друга, а текли упорядоченной чередой и ложились точно пули в середину мишени, и это рождало уверенность, что истина, доступная человеческому разумению, полная мощи и жизни, всё ещё царит над всяким прогрессом, и тот, кто возвестил её, ещё никому не уступил своего места.
В душном полумраке Сергей Леонидович то и дело забывался, и на послание патриарха накладывались собственные мысли. Вопросы, исполненные неизъяснимой горечи, обступили его как обступают колонны с коринфскими капителями здание античного храма… Где мудрец? Где книжник? Где совопросник века сего? Не обратил ли Бог мудрость мира сего в безумие? "Господи, – вздохнул Сергей Леонидович, – не изгладь имени моего из книги жизни".
"Неужели Ты не был?", – с суеверным ужасом подумал Сергей Леонидович, и в то же мгновение понял, что верил всегда не в абстрактную высшую силу, не в какое-то безликое божество, а в этого худого, измождённого страданием человека, о котором прокуратор Иудеи сказал: "Его никто не видел смеющимся". Зачем же, для чего тогда все?
Озноб прошёл по всему его телу. Он испуганно оглянулся. Как жалки показались ему эти молящиеся люди. Как жалок, ничтожен показался себе он.
* * *
Гапа вернулась из Ряжска, куда ездила к захворавшей старухе-тётке, сразу после Сретенья. Сергея Леонидовича не было, не было и Игната. Заметало так, что, как говорится, хоть три дня не еcть, да c печки не лезть.
Евдосьюшка с Лукой и Оленькой спали в доме, а в людской через двор пили чай. За столом, крытым камчатной скатерьтью, Гапа сидела с Анисьей Спиридоновной, женою дьякона Зефирова. Обе они были в ватных корсетках, чай пили вприкуску, по-купечески с блюдечка. Анисья хвасталась, что муж привез ей из города отрез люстрина на кофточку, а Гапа рассказывала, как заходил намедни старчик Хфедюшка к Скакуновым, и говорил чудное: будто не будут больше скоро мужики по полоскам своим сеять, а землю будут пахать железными машинами. Ещё рассказывала Гапа своей приятельнице сон, который привиделся старчику Хфедюшке. Видел Хфедюшка зайца, и хотела того зайца взять сова, но заяц пошёл под небеса, а сова в его место села.
– Мудрено, – Анисья Спиридоновна оторвала лицо от блюдца.
– И вот как старчик рассудил: заяц тот белый – это Правда, а сова – Кривда. Значится, Правда на небо улетела, а Кривда осталась… Уж так складно растолковал, уж так складно.
– А то оно разве и не так? – согласилась Анисья. – Царя вон скинули, а на что?
Стёкла дрожали, когда ветер швырял в них россыпи сухого острого снега.
Прислушиваясь к непогоде, выпили ещё стакана по четыре. Хотя её и ждали, Гапа забыла прикрыть ставни, а теперь боялась выйти на улицу в метель. Мерные удары в большой колокол Преображенской колокольни указывали направление тем путникам, какие могли оказаться поблизости.
– Ослобони Создатель, – приговаривала при каждом порыве Анисья Спиридоновна и мелко крестилась. – А и вкусна водица, – похвалила она.
– Ономнясь лудили, – похрустывая сахаром на крепких зубах, ответила Гапа.
– Уф, ну, кажись, напилась, – помотала головою гостья. – Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его, – пробормотала она скороговоркой и поставила стакан на блюдце вверх дном. – А то ещё сказку старчик сказывал, – напомнила Анисья Спиридоновна. – Вишь, где-то, когда-то жил человек богатый. На свете божьевом и не было такого – все его знали. Он, вишь, был заводчик, что чугуны-то делают. Только Господь не даровал ему сыновей, а была одна дочь. Вишь, Бог-то не равняет нас – кому даст, а кому и нет… – Ух, заметаить, – покосилась она на окно, когда ветер словно горстью швырнул в стекло снега.
– Колокольчик как будто, – прислушалась Гапа.
У самовара замолчали, так что стало слышно, как скребётся за половицей мышь, да ещё капля, долго копившаяся у носика, оглушительно сорвалась на медный поднос. И действительно, откуда-то из снежной мути словно бы донеслось тусклое, печальное звяканье. Но ветер наваливался с новой силой и тут же сметал этот хилый примерещившийся звук, и долго ещё оставалось непонятно, обман ли это слуха, не то и вправду кто-то правит путь по занесённой дороге.
Наконец стало очевидно, что к дому подвигаются сани. Снаружи он был окутан метелью, светились лишь два окна в людской, наполовину завешенные зелёной тафтой. Окна Павлушиного кабинета чёрными прямоугольниками бесстрашно, или, лучше сказать бесстрастно смотрели прямо в непогоду.
Дверь выдохнула, и на пороге показался Игнат. Усы и борода его заиндевели, были сивыми, полушубок, туго перетянутый кушаком, за который был засунут кнут, сплошь покрывала изморозь.
– А обтряхать-то не надо, штоль? – поворачивая на стуле свое крупное тело, недовольно бросила Гапа, хотя Игнат яростно стучал валенками в плетёный половик.
– Куды отряхать-то, – хмуро буркнул он. – Не до отряханиев тута… Барина вон привез.
Голос его был как загустевший мед.
– Чтой-то? – вступила в разговор встревожившаяся Анисья Спиридоновна.
Игнат стянул рукавицы, скинул шапку и, покосясь на самовар, медленно перекрестил лоб.
– Стало быть, убили.
Обе женщины, прикрыв рты одинаковым движением кистей рук и коротко переглянувшись, с тупым ужасом смотрели на Игната.
– Стало быть, в Туле, на крестном ходе, – густым своим голосом сказал Игнат. – Большаки эти и красные гвардейцы стали стрелять с ружей да с пулемётов. Вот и нам прилетело. Да не в бровь, а в глаз… Народу страсть там собралось – многие тыщи. Так они детишков побили, самого владыку изранили, как рука поднялась. С ума народ свернул.
Торопливо накинув шубейки, бабы вышли за Игнатом на двор. Лебёдушка, смежив накрашенные инеем глаза, смирно стояла в хомуте, поджав левую переднюю ногу. На санях под запорошенной полстью на соломе лежал покойник. На носке его изящного ялового сапога, который высовывался из-под полсти, наросла горка снега. Сбоку возвышалась скрюченная фигура, сплошь засыпанная снегом.
– Матерь Божья, Царица Небесная, – выдохнула Анисья Спиридоновна, мелко крестясь.
– Вон Пётр Николаич, – указал Игнат на засыпанную снегом фигуру, – они-то лутше знают, тоже там были… Не замёрз ли? – озабоченно пробормотал он и потормошил фигуру за плечо.
– В сенцы-то внести… – нерешительно сказала Гапа.
– Распрягусь сейчас, – сказал Игнат, – внесём… Полежит, теперь-то уж чаго. Потом и снесём, хотя и в сенцы чтоля, – а то я двадцать вёрст дал, с Вёрды и не чаял, ай доедем, ай пропадём. Дорогу другой раз терял! Вешки все посшибало. Щас, милая, щас.
И он принялся распрягать озябшую лошадь. Гапа вынесла ему стакан кипятку.
Урляпов встал с саней, кое-как стряхнул с себя снег и прямиком прошёл на кухню. Там он сел на лавку, куда обычно садился Хфедюшка, и ошалело глядел на своё отражение, светлым пятном расплывшееся на сверкающем боку самовара.
* * *
Отпели Сергея Леонидовича и положили здесь же в ограде рядом с его Оленькой. После собрались помянуть. Гапа сварила кутьи, напекла блинов и достала в деревне сивухи. Отец Андрей пожаловал из старых запасов, и загуляли по столу зеленоватого отлива бутылки настоящих довоенных николаевских четвертей, запаянные сверху красным сургучом с гербовыми печатями. Астраханские сельди-ратники наполняли гостиную тяжким солёным духом.
И только когда младенец за стенкой подавал голос, за столом воцарялось испуганное молчание, и молодуха Евдокия Скакунова выходила туда. Все в эти минуты вспоминали о ребёнке, и всем приходило недоумение, как с ним теперь быть. Доктор Гаврила Петрович вызывался писать в Рязань в Епархиальное училище, не найдётся ли у Ольги Донатовны какой-нибудь родни.
Урляпов с мрачным выражением своего красивого лица просматривал свежие газеты, добытые доктором. Газета эсеров "Земля и воля" сообщала, что из расставленных на Соборной площади пулемётов сначала стреляли поверх голов движущейся процессии, но, видя непреклонность шествующих, красногвардейцы и матросы открыли винтовочный огонь непосредственно по толпе, в результате чего имелись многочисленные, до семидесяти человек, убитые и раненые. Авторы статьи заявляли о необходимости провести расследование и вынести для успокоения взволнованной совести народной – моральное осуждение виновникам, ибо свершить что-то большее при данных условиях находили невозможным. "Среди убитых – член Сапожковской уездной земской управы Сергей Леонидович Казнаков, соловьёвский помещик", – добавляли авторы.