* * *
Уже совсем поздно, а лучше сказать, рано вернулся от Нарольских Сергей Леонидович, и последняя сцена всё никак не шла у него из головы. Кому уготована эта смерть? И почему так перепугалась Екатерина Васильевна, словно бы ждала именно этого? И если смерть предстоит ему, он думал, что, может быть, это связано с его путешествием в Черногорию, где можно утонуть в море или сорваться с горной крутизны, да и вообще мало ли чего могло приключиться? Про Криницкую и о всей этой нелепости с исправником он совсем уже не думал.
Ему вдруг пришло в голову, что он никогда в жизни воочию ещё не видел ни моря, ни гор. Взгляд его остановился на огромном старом тополе, видном из окна. И вдруг вспомнился ему его старичок, московский фабрикант, оказавшийся его попутчиком на каникулах, и то, как тот толковал о скудости политических форм, изобретенных человечеством, о ничтожном их количестве. Точно так же и в природе, подумал Сергей Леонидович: горы, море, леса, поля, луга, болота – вот, пожалуй, и всё.
Наверное, как большинство из людей, живущих в данный момент, Сергей Леонидович почитал себя в конце времён и на вершине цивилизации. Многое из того, из чего слагалась жизнь, представлялось ему неизменным, достигнутым. Но это вступало в противоречие с его собственными изысканиями. Действительно, прогресс есть не что иное, как последовательное возникновение новых идей, но до какой ничтожной степени ограничено и их число? Не прав ли Мэн, предлагая вопрос, действительно ли новые идеи возникали с такой быстротой, какая приписывается им молвой и современной литературой? Конечно, нельзя сомневаться, что причины, неизвестные древнему миру, влияли на увеличение числа идей в современном обществе. Между ними указывают на непрерывное открытие новых фактов в области естествознания, на изобретения, изменяющие материальные условия жизни и новые виды социального устройства. Но не ограничена ли изобретательность человеческого ума более тесными естественными пределами, чем мы допускаем это в нашем сознании? И если значения и смысл правды, справедливости и самого права менялись в истории, то отчего не предположить того же для будущего? Вполне вероятно и даже закономерно, что через несколько столетий откроют много противоречий и в оставленных нами построениях и будут удивляться тому, что мы удовлетворялись ими. В том, что мы полагаем истинным зерном действительности, найдут ещё много твёрдой и грубой скорлупы и будут удивляться нашей близорукости и неумению отличать и выделять существенное. И что, в самом деле, тогда назовут добром, а что злом? И что, как спрашивает Афтердинген, будут значить эти новые правда и справедливость? Разве Моисеево законодательство подлежало пересмотру? Разве в самой мысли допускались тут реформы? Но явился на Иордане Иоанн и объявил, что не происхождение от Авраама, а праведные дела – вот мерила на том суде, чаянием которого жил еврейский народ… К тексту Уложения 1648 года выборные люди приложили свои руки, чтобы оно было нерушимо. Но пользуется ли Сенат хоть одной из его статей? Гарнак утверждает, что христианство является величиной, влияние которой не ограничивалось известной эпохой. Христос и апостолы были убеждены, что основанной ими религии предназначены в будущем ещё более глубокие откровения. Они уповали на тот дух, который будет вести людей к высшим ступеням ясности и разовьёт более великие силы.
Или ничего этого никогда не будет, и человечество обречено ходить по кругу, как мул на молотьбе? Но если истории суждено повторяться, как опасается Тэйлор, то нас ждут тёмные и неподвижные века. Вообразить себе всего этого Сергей Леонидович совершенно не был в состоянии. Он даже не поленился и отыскал то место из своих старых лекций Йеллинека, где как будто содержался ответ на этот вопрос.
"Лихорадочный пульс современной жизни не только действует утомляющим образом на душу, – прочитал он, – но и представляет больше соблазнов для сердца, чем простой быт живущего в идиллическом спокойствии населения. Большее развитие потребностей, возрастающая трудность борьбы за существование в обществе, более живое соприкосновение, в которое, особенно в больших городах, вступают между собою люди, порождают огромное количество поводов к преступлению. Поэтому современному человеку нужна большая степень способности к моральному сопротивлению, чем человеку низшей культурной ступени. С развитием цивилизации моральные требования становятся значительнее не только количественно, но и качественно. Поэтому следует остерегаться ставить повышающееся количество преступлений и заключать к понижению нравственности. Вернее вместе с Кантом утверждать, "что человеческий род в наше время в общем значительно продвинулся в моральном отношении в сравнении со всеми предыдущими эпохами, вперед, к лучшему (недолго длящиеся перерывы ничего не говорят против этого), и что возгласы о неудержимо усиливающемся его вырождении происходят именно потому, что когда человеческий род достигает более высокой степени моральности, он стремится еще дальше вперед, и его суждения о том, что есть, в сравнении с тем, что должно быть, а вместе с тем и наша самокритика, делаются более строгими, чем более ступеней нравственности мы уже достигли на протяжении всего ставшего нам известным хода истории".
Но сомнения оставались. Сергей Леонидович снова развернул письмо Афтердингена. «Должен ли я полагать, что Творец создал человека только для того, чтобы позволить ему до конца дней своих сражаться с той нищетой духа, которая нас окружает? Я не могу в это поверить: Господь уготовил европейским народам более прочное и более спокойное будущее. Я не знаю его замыслов, но я не перестану в это верить только потому, что не могу их постичь, и я предпочту, подобно Токвилю, усомниться в моих собственных умственных способностях, нежели в его справедливости».
И если прав Иеринг и история, повторяясь хоть тысячу раз, все равно приходила бы к настоящей точке, то как примирить это со свободой воли? И если свобода – конечный пункт истории и представляет собой только иное название справедливости, то что значит она сама? Может быть, это место, наподобие того, где во сне он встретился с умершим Йеллиником, или это состояние души, или это не пункт, а только вектор, указующий направление движения? И если все так или иначе обречены достичь его, то есть ли разница, какими путями туда добираться?
Промаявшись всеми этими вопросами до третьих петухов, Сергей Леонидович уснул как убитый. Поднялся он после полудня и долго, как с похмелья, пил чай на балконе. Давешние мысли ещё не остыли в нем. Солнце отвесно стояло над куртиной, и маргаритки из оранжевых на некоторое время превратились в белые. На них садились чёрные осы. Память у Сергея Леонидовича была отменная, и сейчас он уже знал, в каком сочинении искать ответ. Иоанна Златоустого у него не было, но он точно знал, что в библиотеке у Алянчикова он непременно есть.
Прошел Игнат.
– Бают, – неожиданно сказал он, оборотясь к балкону, – где-то там князя убили.
– Какого князя? – спросил Сергей Леонидович, подумавший поначалу, что эсерами убит кто-то из высшей администрации.
– Так австрийского, – уточнил Игнат. – Типа наследника ихнего, как вроде у нас Алексей.
– А-а, – сказал Сергей Леонидович, бросая салфетку. – Ты вот что, Игнат, ты закладывай, пожалуй.
– Далёко? – спросил Игнат.
– В уезд.
* * *
Алянчиков встретил Сергея Леонидовича в чрезвычайном возбуждении.
– Слышали, наверное, уже? – почти закричал он, размахивая газетами. – В Сараево-то?
– Что? А, что-то слышал, – поспешно отвечал Сергей Леонидович. – Я ведь вот по какому делу. Не посмотрите ли вы у себя в библиотеке сочинения Иоанна Златоустого. Если найдётся, я брать не стану. Если позволите, здесь посмотрю, – добавил он, зная, что Алянчиков, при всей своей щедрости в других отношениях, неохотно расстается со своими книгами.
Такой оборот озадачил Алянчикова.