Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Едва появился этот пост, как ей уже позвонил Паша из пиар-агентства "UP-S" и заказал отповедь.

И она написала.

Назвав несколько известных фамилий, она спросила, точно ли это лучшие люди своей родины? Но если это так, то где были эти лучшие люди в девяностые, когда пенсионеры и учителя ходили по помойным бакам, когда двадцать человек в мгновение ока поделили между собой всё то, что было создано трудом всех? Почему молчали, когда разнообразные шавки из СМИ неизвестного роду-племени изо дня в день, из года в год плевали в душу ветеранам? По какой причине лучшие люди сочли верхом либеральной справедливости, что олигарх должен иметь миллиарды, а ограбленный им старик должен перебиваться с хлеба на воду. Не оттого ли, вопрошала Жанна, что лучших людей в любую погоду замечают в лучших ресторанах столицы? Не оттого ли, что лучших людей так охотно привечают иностранные послы? Югославия, Ирак, Грузия, Ливия, Сирия. Кто же следующий, спрашивала Жанна. Неужели острова Фиджи?

Дождавшись комментариев и просмотрев их, Жанна поняла, что попала в цель. Раздались, правда, возражения, что обладатели названных ею фамилий не составляют и доли процента в протестном движении, что никто из протестующих не признаёт их своими вождями, что молодежь не несёт ответственности за грехи девяностых, но эти редкие искры разума тонули в мощном хоре негодования. Против названных ей фамилий возразить было нечего. "Отличная работа, – подумала она. – За такое и деньги брать стыдно". Но, конечно, как всегда взяла.

* * *

Зимние месяцы, что Сергей Леонидович провёл в Петербурге, несколько оживили его, но открыли в нём странное, угнетающее раздвоение. Работа его двинулась вперёд, но люди озадачили. Чем-то они напомнили ему его университетского товарища Траугота, но Траугот, как неуклюже, но довольно точно подумалось Сергею Леонидовичу, был истинный либерал, в котором человеческое неизменно брало верх над догмой, который думал более душой и при определенных обстоятельствах не остановился бы сжечь все то, чему поклонялся, и поклониться тому, что сжигал. По рождению, воспитанию и образованию Сергей Леонидович, безусловно, принадлежал к этому миру, однако не меньше связей образовалось у него и с деревней, с её вечным дремучим существованием. Многое из её поистине загадочной жизни он не мог объяснить умом, но в то же время чувствовал, что постигает это неким шестым чувством, впрочем, и природа этого чувства не поддавалась никакому анализу и сколько-нибудь внятным формулировкам.

На память ему приходили заклады, которые ягодновскими и соловьёвскими бабами нашиваются на рукава и подолы белых шерстяных шушпанов. Приходилось лишь удивляться массой вкуса, художественного чутья и верности основной теме, строгости и выдержанности стиля, соединенной с поражающей жизнерадостностью общего колорита. И Сергей Леонидович признавался себе, что если бы удалось ему в своей работе соблюсти такие же принципы, он почитал бы себя счастливейшим человеком. Но в то же время он знал, что делаются эти чудеса при трещащей в светце лучине, поставленной над лоханью, а то при свете маленькой керосиновой лампочки, которую называют коптилкой и которая напускает в крошечную избу столько удушливой копоти, что сидящие за гребнями бабы едва видят друг друга.

И вот филолог-классик, который не простит, если Архилоха перепутают с Вакхилидом, берётся решать, как лучше управляться крестьянину, которого он и видал-то единственно в образе водовоза или уличного разносчика всевозможной снеди; прокурор-законник судит о том, что община несомненно вредна и подлежит уничтожению с такой легкостью, как будто пишет отчёт в палату… И в другой раз он принялся обдумывать то поистине странное противоречие, по которому он, Сергей Леонидович, перед своими петербургскими знакомыми поневоле защищал взгляды, похожие на те, что двигали Урляповым, и которые сам он в других обстоятельствах оспаривал с ожесточением. С удивлением он констатировал, что тому он говорил одно, в столице – совершенно противоположное, выдвигая мнения вопреки тому, что писал, и что самое удивительное, всё каким-то непостижимым образом являлось правдой… "Ездил ни по что, привез ничего", – такой итог подвёл он своей поездке в столицу. – "Ах, как прав был Пушкин, когда сказал, что в России правительство всегда было впереди народа", – подумал он ещё.

Обратно из Петербурга Сергей Леонидович ехал на Севастопольском, совершавшем всю эту дистанцию днем. Слегка ударяясь спиной о мягкий, обитый красным бархатом валик дивана, Сергей Леонидович с унылым выражением лица смотрел в окно идущего поезда. Странная и неожиданная картина между двумя многолюдными и богатейшими столицами представилась ему – то была настоящая пустыня. Болота, пустоши, словно обгорелые рады, изредка только в бурых лугах за тощим кустарником мелькала деревушка с серенькими избами, безотрадное какое-то безлюдье. "Вот же, мягкий диван в вагоне, зеркальные стекла, тонкая столярная отделка, изящные сеточки на чугунных красивых ручках, элегантные станции с чистыми буфетами и сервированными столиками, прислуга во фраках, – меланхолично думал Сергей Леонидович, – а отойди полверсты от станции – серая дичь". Ничтожное количество пашни, а остальное все пустоши, поросшие кустарником. Тянущийся на сотни верст мир вырубов, погарей, мелких зарослей… То же самое, наверное, видели и Герберштейн, и Олеарий, и другие западные путешественники столетия назад, во время своих странствий по России.

Обо всём этом с грустью и недоумением размышлял Сергей Леонидович в дороге, и когда в Туле пересел он на свою ветку, добрался до Ряжска и вышел на Муравлянском разъезде, когда Игнат покатил его по мягкой, упругой дороге, отливающей синевой, когда взору его открылись легко дышащие в прозрачном весеннем воздухе коричневые поля, уже распаханные под яровые, он ощутил умиротворение и покой.

Не находил он достаточных чувств в своей душе, чтобы выразить удовлетворение, когда пегая тройка выехала на большак, залитый светом полной луны. Мысли, беспокоившие его дорогой, отлетели, как призраки: как всё это казалось суетно, безразлично перед этой могучей однообразной равниной, с её бледными, спящими деревушками, с её корявыми ветлами, заросшими ряской прудами, даже с её убогими церковками. Вот луга, трава на которых отчего-то не поднимается выше двух вершков, вот перепаханное прошлогоднее жниво, вот серая деревенька с белой часовенкой и дрожащим мостиком через заросшую осокой канаву, вот церковь на горе и заброшенная усадьба Фитенгофов с остовом недостроенного флигеля, вот низкорослый перелесок, от которого веет душистой прохладой, вот ещё деревня и пруд, кругом него ветла и луговина с зелёными кочками, вот ряды осокорей шеренгой стоят вдоль тощей Ягодновки, а вот уже на синем небе громоздится церковь Преображения, риги, спящие избы, поворот у старой изломанной березы, и отсюда начинается уже своя земля. Лошади бегут шибче, бодрей; справа, со стороны леса и сырой лощины наползает ночная свежесть – влажный душистый полулесной запах. Дорога подбегает под самые деревья, и их тени падают на лошадей. А вот и Соловьёвка – акации, белый каменный забор с нависшими старыми серебристыми тополями, ворота башенками, густой, тёмный двор и милый серый дом, залитый луной и утопающий в душистых липовых ветвях. Неизвестно с чего, дорогой ему взбрели странные мысли: он думал о том, какой на вкус должна быть луна. Бывало, что она походила на ломоть дыни, и, следовательно, вкус её должен быть сладким, а случалась она бледна и холодна, и тогда вкус её должен был быть похож на вкус квашенной капусты; странные сомнения эти нападали на него, и он укреплялся в уверенности, что истинно сладким может быть только солнце.

Когда он разбирал вещи, ему попалась карта меню от Донона, захваченная на память. Он долго не выпускал её из рук. Это была по-настоящему изящная работа. На толстом картоне-бристоль с цветным обрезом Липгарт нарисовал маки, склоняющие свои головки и образующие тем самым вверху карты изящную арку. "Волован "Тулиз Финасвер"", "Шарлот Помпадур", – прочёл он французские названия. Что должны были знаменовать эти маки, Сергей Леонидович так и не решил, и допустил, что единственно красоту.

152
{"b":"586665","o":1}