– Ну, если почти целый год питаться постною пищей? А ведь иные-то разве в скоромные дни щи свои молоком прибелят.
– Да пустое, – возразил Александр Павлович, – крайне редко убивают из-за нужды. Стыда снести не могут.
– В этом и есть прогресс, – сказал Сергей Леонидович. – Если древние убивали из нужды, то теперь от мук совести.
– Хорош прогресс! – воскликнула Екатерина Васильевна и посмотрела на Сергея Леонидовича как-то недоброжелательно.
– Ну это всё же дело частное, – заключил Алянчиков. – Воспитательный дом-то в Москве всё же стоит. Да и у нас вон в Сапожке приют. Там стыду и место.
* * *
Московская зима тринадцатого года уже ничем не напоминала предыдущую. Волны гнева улеглись, и улицы снова поглотило коловращение упорядоченного заботами и довольством бытия. Циклоны, вольно окутывающие земной шар, донесли из Нового Света новую моду под названием «lumberjack». Жеманную женственность хипстеров сменила нарочитая брутальность. По какой-то загадочной причине многие молодые мужчины за океаном ощутили безотчётную тоску по своей идентичности. Они вдруг увидели себя простыми, прямыми и грубоватыми парнями в бородах отцов-основателей и в домотканых рубахах с винчестером на коленях и с топором в ногах, точно им и впрямь предстояло тяжёлым мужским трудом расчищать девственные дебри то ли непроходимых лесов, то ли демократического правления.
Дровосеки в изобилии появились и на московских улицах, но их нарочито ухоженные бороды, каждый волосок которых был на особом ценнике у столичных парикмахеров, здесь напоминали скорее мудрых императоров Антонинов и их не менее утончённых собеседников. Но на чужой почве форма эта означала ни первого и ни второго. В полной мере пользуясь преимуществами цивилизации, влитые в строй до миллиметра, молодые люди с завитыми бородами как бы отделяли себя и от неё, и от него, сторонились обоих, и в Грише Сабурове эта символичная ложь порождала брезгливое недоумение.
Гриша продолжал жить своей несуществующей жизнью, и чем чаще встречал не в меру ухоженных бородатых молодых людей, живших в своих планшетах, тем больше в нём укреплялось чувство, что он и впрямь забрёл
за край света, за пределы ойкумены, передвинуть границы которой ещё предстоит какому-то новому Колумбу.
Однажды поздним вечером он, покуривая, смотрел с балкона на проистекающее внизу движение и вдруг увидел, как идущие по двору юноша с девушкой остановились у занесённой снегом машины. На автомобильном капоте юноша начертал загадочные знаки. В том, что означали эти знаки, у Гриши сомнений не было. Пара ушла и скрылась из глаз, легко унеся своё чувство, а Гриша, как заворожённый, засунув в рот вторую непредусмотренную сигарету, продолжал рассматривать изогнутые линии.
Много лет назад сам Гриша, без усов и без бороды, которых, он, впрочем, никогда и не носил, возвращался с вечеринки, точнее, провожал девушку, которая была ему мила. По меркам города жили они далеко друг от друга, но Гришу совершенно не заботило, каким образом предстоит ему добираться до родного очага. Он знал, что каждое усилие в этом направлении будет только прибавлять к тому счастью, которое им владело. В уснувшем дворе, осенённом притихшими тополями, под снегом дремали машины. На капоте одной из них он, сняв перчатку, написал слова, которые стеснялся произнести, и выражение её лица хранилось у него в памяти, точно скрижаль: удовлетворение было лишь флёром польщённого чувства, только скрывавшее настоящее его значение – спокойной уверенности в том, что бороздки на снежном полотнище выразили саму истину, как бы её ни понимать. Частицы редкого снегопада только усиливали это впечатление. Он знал, что он не попрощается с ней у подъезда, что они войдут туда вместе и, не в силах оторваться друг от друга, будут долго сидеть на ступеньках, обшаривая блуждающими глазами слипшиеся лица, охваченные возбуждённым румянцем, в котором, как и в шальных взглядах, чувствовалась тревога, как будто в их душах таилось предуложенное знание о том, что судьба не на их стороне. В глазах её он видел не одно лишь море, и даже не океан. Там, казалось ему, таилось само средостение его жизни, и этими долгими, длинными, бесконечными взглядами он словно бы сантиметр за сантиметром вытягивал волшебную ленту бытия. Она была настолько прекрасна, что останавливала время, и являло собою одно лишь начало и его продолжения; некая прерывистость этих пленительных образов, конечно, присутствовала, но не существовало даже намёка на какой-то конец.
Уже много лет назад, даже ещё до того, как он ощутил себя мёртвым, она уехала за границу, в те земли, о которых он имел довольно смутное представление, несмотря на то что неплохо знал их историю, задолго до его рождения описанную словами сведущих людей, и знал язык этих людей, и он, полный сил, решимости и чувства, не сумел ей в этом помешать.
Отрывочные известия о её жизни изредка доходили до него, и он совершенно серьёзно гадал о том, как это было возможно видеть море в её медовых глазах, потому что ему приходилось видеть море; он видел его под ярким солнцем и ощущал его прозрачно-голубую влекущую глубину. Но он видел его и другим, в иных широтах, как тяжело ворочающуюся свинцовую массу, но ведь и мёд был густым. Под действием этой причины долгое время он полагал, что лелеет в своём сердце некое понятие об идеале, но порой ему снились сны, которые воздействовали на его существо гораздо могущественней, чем сама явь, точнее, то, что от неё ещё осталось. События и действия, наполнявшие эти сны, были нелепы и нелогичны, или, быть может, напротив, исполнены глубокого смысла, но власти их разгадать у него не имелось. Каким-то чудодейственным образом она присутствовала там, как неотъемлемая часть, как обязательное условие его подлинной жизни, и эта призрачная жизнь, которую они вели во снах, переживалась подлинней, чем то, что обычно следовало за пробуждением. Словно бы кто-то настойчиво стремился подать сигнал из другого измерения, как будто разведчики, засланные на землю, пытались установить связь посредством сигнала портативных раций, и эти упрямые точки-тире, столь немудрёные сами по себе, будто ткали величественный по сложности рисунок настоящей жизни, проистекающей в неведомых мирах. Случалось, что он пробуждался одною силою неподдельного чувства, заключённого в них, и какие-то горючие слёзы, во сне понимаемые как фантом, при переходе из одного состояния в другое, продолжались неподдельным рыданием, и невольно возникал вопрос: что же такое на самом деле то, что люди называют между собой любовью?
* * *
Только одни эти сны примиряли его сознание с фактом его существования.
Как и положено мертвецу, Гриша шёл к метро размеренно и неторопливо. Грязную и тёмную синеву вечера пятнал чистый свет фонарей, закусочных и автомобилей, которые, притормаживая, зажмуривали красные глаза. На пути ко входу вертикальным жёлтым прямоугольником стояла палатка, где готовили шаурму. Чуть поодаль, сидя на картонной коробке, неизвестно как выносившей его вес, восседал сорокалетний мужчина с гитарой в руках, и пел песню из его, Гришиной, настоящей жизни. Одет он был не слишком опрятно, зато гитара была чудо – «настоящая гурда». «Мой друг художник и поэт, – пел уличный бард, – в дождливый вечер на стекле мою любовь нарисовал, открыв мне чудо на земле…» Исполнял он непривычно истово, в его манере не было той сдержанной грусти, светлого смирения, которым пленял оригинал, но звучал как будто вызов судьбе, шуму города, течению времени, забвению; лицо его было красно то ли от натуги, то ли от вина, правой ногой в заношенном ковбойском сапоге он отбивал такт, и в какой-то момент ему удалось пересилить размеренную суматоху, – всё это вместе заставило Гришу остановиться и подумать о том, что этот человек, возможно, мёртв, как и он сам.
Гриша положил в вельветовую бейсболку, брошенную у его ног, мелкую купюру, и, распрямляясь, столкнулся взглядом с молодой женщиной, сделавшей то же самое. С немым изумлением он увидел эти медовые глаза, в которых плескалось море и стоял чуть колеблющийся эфир вселенной. Доставая деньги, в обычном сумбуре женской сумки владелица её заодно с кошельком зацепила какой-то ламинированный пропуск, и он выпал на нечистый асфальт, испещрённый плевками, пятнами соусов, серыми бляхами раздавленных жевательных резинок. Гриша машинально поднял его, и глаза его машинально скользнули по глянцевой поверхности, по которой бесцеремонно проехался свет фары проползавшей мимо машины. «Жанна…» – это было всё, что ненароком успел захватить его взгляд.