– Моё предложение заключается в том, – закончил гласный Кочуков, – что мы должны двинуть на закупку ржи все наличные средства уездных сумм теперь же. Заложим процентные бумаги нашего неприкосновенного капитала, присоединим к ним четыре тысячи неизрасходованных от ассигновки 15 июня, наконец – будем просить ссуды из губернаторского продовольственного фонда, из имперского, – везде, где можем взять. Будем действовать, и главное быстро!
– По-моему, – возразил гласный Карандеев, – это предложение создаёт такую сложную работу управе, которую она не осилит ни с теперешним, ни даже с увеличенным составом. Борьбу с повышением цен на базарах вести – и бесполезно, и невозможно, потому что мало иметь запасы – нужно уметь вовремя подвезти их, вовремя продать, найти людей для контроля и прочая и прочая. Всё это нам не по силам…
– Я утверждаю, что по силам. В девяносто первом году я продавал по одному и два пуда в одни руки и в несколько часов распродавал свыше тысячи пудов. Контроль самый простой и люди для него найдутся, – сказал Кочуков. – Я устанавливаю факт, что сейчас крестьяне ездят за мукой за сорок вёрст, потому что на месте её нельзя купить ни по какой цене. Отказываться от операции продажи прямо вредно: рты у спекуляторов раскрыты и они сдерут с населения двойную шкуру.
– А сколько надо приказчиков?.. Сколько уйдёт на перевозку?.. – раздались голоса. – Весь барыш уйдёт…
– У нас пропасть железных дорог по уезду, а подвозка со станций будет недорога потому, что работ сейчас уже нет: она обойдётся пустяки. Барышей же нам не надо.
Александр Павлович слушал прения гласных, переводя свои бархатные глаза с одного оратора на другого, и в них скапливалось недовольство. Наконец, он не выдержал:
– Послушайте, господа. Вот все говорят, что сложно да трудно. Да ведь на свете и всё трудно. Сложно – ещё не значит, что невозможно. Задача же управы и всех нас не та, чтобы бояться сложностей, а та, чтобы работать на пользу населения, хотя бы это стоило значительных хлопот. Теперь надо не опыты делать, а закупать хлеб на все средства. Цены идут крещендо. Кредит по деревням закрыт и мукой, и деньгами. 15-го июня князь Волконский убеждал собрание всеми соображениями, что выше 40 копеек рожь не будет. А она поднялась на 40 процентов! Говорят, что лучше сделать сначала подворные описи, а потом уж и давать ссуды тем, у кого ничего нет. Но, господа, согласитесь, что ведь крестьяне все бедны и описи эти нам ничего не докажут. Боятся, что нашу муку будут брать и богатые… Да Бог с ними! Пусть берут. Но будут ли они брать? Я утверждаю, что богатый не пойдёт на базар за одним-двумя пудами, которые отпускаются в одни руки. Пойдёт бедняк и средний крестьянин. А в неурожайные года средний мужик становится на линию бедняка. Если хотите, делайте описи, но в то же время не откладывайте и закупку хлеба. Вся чернозёмная Россия поражена неурожаем. Наплыва хлеба нам ждать неоткуда. Нам нужно бояться не понижения цен после наших закупок, а повышения, которое растёт систематически, из базара в базар.
– Я обращу внимание собрания, – вмешался гласный Любавский, – что пока что, а у многих крестьян ведь и сеять нечем, семян нет.
Положение было ясно, поэтому собрание долго не затянулось: кредит из губернского продовольственного капитала для выдачи ссуд крестьянам на обсеменение озимых полей в некоторых селениях был признан необходимым, и вечером в тот же день собрание было закрыто.
В перерыве Нарольский нашёл Сергея Леонидовича и зазвал к себе.
По дороге, заметно раздраженный происходившим в собрании, Александр Павлович разразился гневной речью:
– Ох, не в силах я в нескольких словах изложить мысли, накопившиеся за долгие годы деревенских наблюдений, но у меня неудержимо вырывается одна: нелепость, ерунда! Вся современная деревенская жизнь – и мужицкая, и помещичья – сплошная нелепость и беспросветная ерунда. Эти огромные расстояния без колесных дорог, прорезанные щегольскими железнодорожными насыпями; эти обглоданные дворцы-усадьбы возле соломенных конур, слепившихся в гигантские костры; эта жирная земля, не возвращающая семян; эти допотопные орудия, режущие лошадей; эти заморенные лошади и коровы на необъятных лугах; этот набожный, сильный телом народ, сто пятьдесят дней в году празднующий и пьянствующий; эти церкви, не улучшающие нравов; эти школы, не выучивающие грамоте; эти земства, сколоченные из случайных партий, друг друга ненавидящих; это уединение на унылом просторе полей; этот голод духовный, мало-помалу усугубляющийся голодом физическим; это общее, всех охватившее чувство вражды, эгоизма, страха и над всем носящийся, в порывах ветра приносимый с севера, с юга, с запада и с востока, стон русского пахаря: спасайся, кто может! – разве же это не нелепость, не ерунда, если вспомнить, что Россия – страна самодержавная и земледельческая, а русский человек набожен, способен и вынослив?! Когда корень подгнивает, несдобровать и пышным ветвям.
Неброские пейзажи, которые не то чтобы сменяли друг друга, а как бы тянулись, являя взору одну безотрадную картину, словно бы подкрепляли слова Нарольского. Он перехватил сочувственный взгляд своего спутника, и речь его полилась дальше.
– С детства меня уверяли, – вздохнул он и заговорил уже спокойней, – что высший идеал человечества – те крестьяне, среди которых я жил и которых знал сызмальства, а это казалось мне совершенно нелепым. С удивлением приходится убедиться в том, что за исключением отдельных голосов, не имевших непосредственного решающего значения, политики самых различных взглядов, от крайних реакционеров до самых ярых революционеров, как учёные и писатели разных направлений и руководимые разными, а часто самыми противоположными соображениями, все восторженно относятся к идее какого-то особого русского национального крестьянского права. Так называемое народничество нельзя ведь представлять, как узкую партийную революционную догму. Это было и остается весьма широкое и могучее духовное течение, которое только у экстремистов приобретало революционную заостренность. Обычно считают, и вполне обоснованно, что одна из причин революции – это разрыв между правительством, интеллигенцией и народом. Но как же забыть, что аграрная идеология российской интеллигенции, известная как народничество в широком смысле этого слова, на самом деле была и остаётся просто несколько отполированным вариантом крестьянского правового мировоззрения, в какой-то мере связанного с правительственными мероприятиями и основанного на тексте закона. Таким образом, как раз по тому вопросу, неудачное решение которого, вот увидите, таки свалит и разрушит Россию, правительство, общество и народ были и остаются вполне едины.
Сергей Леонидович, слушая все это, смотрел в спину Игната и гадал, как отзываются этакие речи в его простецкой бесхитростной душе. Впрочем, он допускал, что истинный смысл не доходит до сознания его человека, а распалённый Александр Павлович униматься и не собирался:
– У нас принято считать, что народ русский любит приходить на помощь ближним и чуть ли не готов снять с себя последнюю рубашку. Я уже говорил, что этот предрассудок основан на обычае народа подавать милостыню, и что это подавание милостыни вовсе не есть результат сильно в нём развитого чувства сострадания. Я пережил голоды 1891 и 1897 годов и с прискорбием должен сознаться, что чувство сострадания видел очень редко. Наоборот, всякий, имевший какие-либо запасы, только и думал, как бы воспользоваться окружающей нищетой, чтобы эти запасы приумножить. В 1891 году принято было удивляться, как русский народ устремился помогать голодающим. Деятельность отдельных выдающихся личностей, труд и материальные жертвы исключений вменялись в заслугу всему народу. Для меня цифры говорили другое. Я удивлялся скудости этих жертв. Неужели не могла Россия собрать больше какого-нибудь десятка миллионов рублей? Неужели стоило устройство всякой столовой превозносить как акт великого милосердия? То же равнодушие, ту же черствость я видел в холеру, в голод 1897 года. Столько же помог нам, как и русская милостыня, хлеб, присланный из Америки и Англии. Кружок квакеров прислал сотни тысяч рублей. Имя пастора иностранной церкви в Петербурге было во главе списка жертвователей. Сравним это с тем, как мы заплатили наш долг Англии во время голода в Индии. В нынешнем году печать сознала это: слышатся голоса, что жертв мало. Доходит до того, что чуть не поименно называют в газетах стариков, получивших в столовой кусок хлеба и кружку щей. Между тем, нужда известна и многими описана с достаточным красноречием. Крепкие нервы надо иметь, чтобы хладнокровно читать такие письма, как письмо Льва Львовича Толстого. Мы, пережившие 1891 и 1897 годы, можем понять, что делается теперь в Тамбове! Между тем, Петербург да Москва – вместо того, чтобы прислушиваться к стону исхудалых, голых детей, кричащих «мама, мама!» чтобы получить кусок лебедного хлеба, и к рыданиям матери их, убегающей, чтобы не слышать этих стонов, так как куска этого у неё нет – вместо этого заняты важным вопросом: изменник Дрейфус или нет. Если бы капля сострадания была у нас, мы бы не Дрейфусом занимались, а нашими братьями, – не славянскими братьями, а русскими, родными!