Окончив школу, Георг отправился в Мюнхен учиться в техническом университете, потом уехал в Аргентину работать в крупной авиастроительной компании. Спустя несколько лет он получил предложение от Dornier-Flugzeugwerke и собирался в Нюрнберг. К этому времени у него имелись кое-какие накопления.
То, что случилось с ним по дороге из Берлина в Мюнхен, не было похоже ни на что, чем существование уже успело одарить его. Первое время у него находились слова, чтобы в точности описать свои чувства, но с годами слова эти меркли, и связного рассказа больше не получалось – остался только комок воспоминаний. Это было похоже на повеление некоей высшей силы, ослушаться которой не представлялось возможным, однако, что оказалось ещё более интересно, повеление полностью совпадало с его собственным желанием, но желание возникло так же внезапно, как и таинственное повеление, и о наличии его до того момента он даже не подозревал. Несколько минут он действовал как во сне: и он даже не был уверен, впрямь ли это он управляет своей машиной, или она везет его сама, как говорящий конь Ксанф своего грозного хозяина.
Но чем дальше разматывалась дорога, чем полнее набирал пейзаж знакомых примет, чем ближе становился Эдлинг, тем крепло в нём сознание полной осмысленности своих действий и усиливалось его нетерпение. Холмы подхватывали машину и передавали один другому, точно волны земного моря. По прошествии лет, размышляя над происшедшим, когда он оглядывался на несколько важных выборов в своей жизни, которые оказались решающими, он вынужден был признать, что во время их совершения он очень мало отдавал себе отчёт в их серьёзности, повинуясь скорее велениям скрытого потока бытия, но вовсе не прилагая к ним усилия сознательной воли. Но то, что так неожиданно развернуло его жизнь, было похоже на сознающую себя волю ещё меньше. Казалось, он попал под непререкаемую власть некоей высшей силы, которая ткнула его в миску с молоком, словно слепого котёнка… Это было сродни чуду, а он никогда не отвергал чудес.
В Эдлинг он прибыл в полной ясности рассудка. Над Оденвальде ходил беспокойный ветер и теребил верхушки деревьев. Дорожки были усыпаны палой листвой. Дом дышал прохладой и сыростью. Весёлый лейтенант и счастливая женщина по-прежнему улыбались в камеру, держа на руках подтверждение своего счастья со сморщенным и недовольным лицом…
Георг поджёг аккуратно сложенные в камине буковые поленья, нежно-розовые на сколах, потом спустился в подвал и принес оттуда бутылку айсвайна. Дрова разгорелись. Глядя, как огненные языки, вздымаясь всё увереннее, лижут черную от копоти внутренность камина, он маленькими глотками впускал в себя золотистую жидкость. Он знал, что Бурхардт, старик-садовник с пунцовыми щеками, обитавший в сторожке возле сада вот-вот почует дым, увидит свет, и ждал его появления. Но Бурхардт не приходил. В детстве Георг любил слушать Бурхардта. Ему вспомнилось, как Бурхардт рассказывал об обычае, который он ещё застал в этих краях в годы своей юности. В ночь летнего солнцестояния на холм, нисходящий к Неккару, затаскивали колесо, обматывали его соломой и по знаку должностного лица поджигали. Двое молодых парней хватались за ручки по обе стороны пылающего колеса и бросались с ним вниз по склону. Смысл заключался в том, чтобы колесо достигло воды горящим, и, если оно достигало речного берега и погружалось в воду, виноделы могли рассчитывать на изобилие в урожае, и окрестные жители получали право требовать от владельцев ближайших виноградников воз, груженный бочками с вином. Считалось, что если этой церемонией пренебречь, пострадает скот. В противном случае, когда огонь угасал, так и не коснувшись воды, воз не предусматривался, но всё равно праздник сопровождался более скромным угощением. Дважды Бурхардту выпадало катить колесо, и оба раза он обеспечивал своим согражданам воз вина. Бег колеса сопровождался радостными криками поселян, с противоположного берега им вторили жители соседних деревень. Георга завораживала эта картина. Однажды, когда ему было лет десять, он уговорил Бурхардта устроить нечто подобное. Бурхард отыскал тележное колесо, и они вдвоём закатили его на вершину холма, который никогда не имел названия, обмотали его соломой, зажгли её и покатили его вниз. Георг отчетливо помнил, как катилось колесо, как, наезжая на неровности земли, оно норовило свалиться на бок и каких усилий стоило ему, маленькому, хотя и крепкому мальчику, удерживать его в правильном положении; колесо катилось под уклон с неожиданной скоростью, звезды плясали в глазах, кусты на склоне обращались в бесформенные чудовища и будто оживали. Были мгновения, когда становилось так тяжело, что он готов был отпустить ручку, приделанную Бурхардтом, но каждый раз брал себя в руки, и лишь молился, чтобы быстрее закончился склон, казавшийся бесконечным, и вода, поблескивающая у его подножия, казалась самой желанной целью на свете. Им удалось окунуть колесо в воду, и огонь поглотили струи Неккара. Отец наблюдал за этим обрядом с добродушной усмешкой. В тот год в Эдлинге собрали сказочный урожай и выделали шестьдесят тонн вина – столько, как никогда прежде…
Когда он вышел на улицу, уже стояла ночь. Сторожка Бурхардта едва угадывалась в темноте и тонула в покое сна. Из трубы тянулся в небо дым. И он подумал, что это хорошо. Ветер утих, и Георгу на ум пришли строки, родившиеся в душе у Рильке как будто для этой самой минуты: "Im flachen Land war ein Erwarten nach einem Gast, der niemals kam; noch einmal fragt der bange Garten… (Ждала долина гостя, который никогда не пришел, переспрашивает о нем с беспокойством сад…)
"Ich kam", – сказал он липам. "Wir sehen, du kamst", – согласились они.
Он любил липы, и липы любили его. Одряхлевшего Бурхардта он увидел только утром.
В тайну отца он так и не проник, зато у него образовалась своя.
* * *
Вот это вспоминал, одновременно рассказывая, Георг, добросовестно стараясь ответить на дежурный вопрос Жанны: что значит быть виноделом? В этой беседе то ли мысль рождала слово, то ли наоборот, и попутно он усомнился в общепринятой теории, что мысль производится исключительно словом и способна обретать бытие только его посредством…
В подвалы отправились все, кроме Гали, которая избегала их из-за своего ревматизма. Попросив разрешения посмотреть журналы, она устроилась в кресле у окна, выходящего в сад, мерцавший солнечными бликами начавшего уставать солнца, и, не спеша изучая их, стала ждать возвращения остальных.
Их было два. Она просмотрела оглавления, и некоторые фамилии были ей даже смутно знакомы.
ПРАВО КАК «ВНЕШНЯЯ МОРАЛЬ»
Действительно, особенностью самых ранних ступеней общественного развития являлось то, что люди никогда не рассматривались как индивиды, но исключительно как члены особой группы. Понятие о добре и зле вырабатывалось, таким образом, не на основе того, что представляет собой добро и зло для отдельного человека, а на том, что составляет добро или зло для всего рода.
«Всякий, кто приносит жертвы богам помимо Господа, должен быть предан заклятью и уничтожен» (22:20). Древнееврейское заклятие "херем" подразумевало, что все предметы, животные и люди, преданные ему, как бы отделены от мира живых, переданы в собственность Богу и становятся неприкасаемыми – "Святыней Святынь". Вместе с человеком под заклятье попадает его семья, скот и имущество. Все, что находится под таким заклятьем, подлежит "священному уничтожению". В некоторых случаях заклятое имущество передается жрецам или в святилище (Лев 27:21), но преданные заклятью люди безоговорочно обречены на смерть (Лев 27:29). "Это, – совершенно верно определяет Иеринг, – та первоначальная односторонность правового чувства, повторяющаяся равным образом у индивидуумов и народов, при которой правовое чувство совпадает еще с чувством своего права, и неправда ощущается только по своим последствиям, а не оценивается со стороны своих причин".