В Ягодном показали ему девяностолетнего старика, и Сергей Леонидович выпытывал у него, при каких обстоятельствах появились здесь однодворческие села.
– А с тех времян, – рассказал старик, – как царь Иван Васильевич на Казань ходил, а как возвертался, нас-то и оставил, на случай какая заворошка в Казани, чтоб нам наперед войска выступать, мосты мостить и гати гатить. – Старик подвигал острым подбородком. – Так мне дедушка мой говорил, а был постарее ещё и меня… И звалось то поперву не Ягодное, а Ягодная Поляна, – уточнил он. – О как.
Неожиданно выяснилось, что старик помнит не только деда Сергея Леонидовича, но и даже прадеда.
– То был человек – Бога в душе имел. Сами у него судились, своим судом, в рекруты сдавали сами, кого похочут, – он не вступался. И всякие воля были: наделов, к примеру сказать, не водилось у него. Всяк паши сколько сдюжишь, но ежели работника возьмёшь – то всё, пропал. Больно на это гневался. С лесом так же ж самое – себе руби сколько влезет, а на продажу не смей. И-и! Соловьевские-то при ём первые мужики были в уезде. Пчельники у всех были. А лошадей таких – хоть бы на заводах найти.
– А отчего воли им не дал? В свободные хлебопашцы почему не перевёл? – допытывался Сергей Леонидович.
– А уж это не знаю, батюшка, не знаю, – замотал головой старик, теребя гашник спадающих посконных портов. – Давно уж это. Не могу сказать. Я вот не запомню. А помню, землю-то лишку все нам сдавал, христианам, а чтоб купцу али мещанину, того не бывало.
Сын старика – сам уже старик – завёл Сергея Леонидовича в избу и с гордостью указал на свою трехрядную божничку. Преобладали здесь новые иконы владимирского производства, в серебряной фольге и под стеклом, которые разносились офенями и шли по пятиалтынному. Внутренность киота была оклеена золотой бумагой, красный угол украшали гирлянды бумажных цветов, а сами иконы были покрыты расшитыми полотенцами, для того, по верованиям крестьян, что ими боги утираются.
– Вишь, какое у нас святьё! – с удовлетворением сказал хозяин. – В церкву не ходи!
– А толку-то все нет: урожай плох, – отозвался его отец. – Плохо Бога молим.
– Прошлый год урожай хорош был, – возразил Сергей Леонидович. – Хоть бы и пшеница: наливна и суха.
– Знатная пшеница была, батюшка, и весь хлеб хорош, а всё таких урожаев, как бывало, нет. Бог знает, отчего, а что-то не помнится, чтоб в старину была засуха или дурное что.
– Тогда было много лесов, – предположил Сергей Леонидович, – поэтому и засух не было.
– Может статься, батюшка, верно говоришь. А только вдруг и ещё что?
* * *
Дома его ждало письмо от ПИСЬМО ОТ АФТЕРДИНГЕНА
"Поверить не могу, что ты все еще не прочитал роман Новалиса. Ну так вот же тебе, ленивый ты человек: «Давным-давно целая природа, должно быть, и вправду была живее и осмысленнее, чем сегодня. Таинственное влияние, на которое еще и в наши дни смутно откликаются животные, а люди, собственно говоря, до сих пор ясно различают и наслаждаются им, прежде вдыхало жизнь даже и в тела, кажущиеся нам теперь безжизненными. Такое было возможно потому, что „богатые на дела“ люди, словно некие чудотворцы, собственной своею силой созидали вещи и являли изобретения, какие теперь сочли бы невозможными и сказочными. Так, в стародавние времена в землях, принадлежащих нынешней греческой империи, как нам передавали странники, еще заставшие там подобные сказанья в простонародье, обретались будто бы поэты, которые посредством уникальных звуков своих прекрасных инструментов будили скрытую жизнь лесов, вызывали духов, таящихся в деревах, в пустынной глуши животворили засохшие семена растений, зарождая тем самым цветущие сады, приручали лютых зверей, и самих одичавших людей приучали к порядку, смягчали нравы, привнеся в мир художество, яростное течение потоков превращали в спокойное течение вод, и под струнами их колдовской лиры неподвижные камни приходили в согласное движение, напоминающее танец. Подобные певцы должны были быть сразу и поэтами, и жрецами, и законодателями, и целителями, если даже и высшие создания открывались им и, как бы уступая им место, полагали себя в их власти, преподали чудесным этим певцам тайны грядущего и соразмерность всех вещей, а также сокровенное достоинство и целительную силу, присущую и числам, и злакам, и всякому сущему на земле. С тех-то пор, гласит предание, и распространились в мире многообразные лады, непостижимые узы и союзы, и устроилась природа, где до того пребывало все диким, беспорядочным и злобным. При этом озадачивает одно: красота, которой запечатлелось пришествие этих благотворцев, видна и до сей поры, однако то ли исчезло их искусство, то ли былая чувствительность природы ослабела».
Не сказал ли здесь истинный поэт в немногих словах именно то, что ученые мужи пытаются выразить в многостраничных своих фолиантах? Право, не даром первые ирландские короли непременно были поэтами, как и друиды. В древнейших ирландских преданиях функции бригонов и королей не имеют резкой границы. О самых древних бригонах говорится как о лицах княжеской крови. Тацит, повествуя об обычаях германцев, утверждает, что «царей они выбирают из наиболее знатных, вождей – из наиболее доблестных, но ни те, ни другие не имеют судебной власти: ни карать смертью, ни налагать оковы, ни даже подвергать бичеванию не дозволено никому, кроме жрецов, да и они делают это как бы не в наказание и не по распоряжению вождя, а якобы по повелению бога, который, как они верят, присутствует среди сражающихся» (De, 7). Цезарь не даром повествует о всевластии друидов. Согласно «Der Sachsenspiegel» судебному приставу запрещено носить меч. В суде обязаны являться безоружными. Состояние мира признается естественным. Его нарушитель, – тот, кто нарушает мир, (den vrede brichet), – лишается прав, или лишается мира и становится чем-то вроде первобытного изгоя. Под миром понимается установление государственной власти, (des kunges vride), но помнят саксы хранят память и о другом мире – о старом мире (alden vride), который императорская власть только подтвердила с согласия добрых рыцарей земли. Но всё это всего-лишь воспоминание о тех отдалённых эпохах, когда античные цари, осквернившие себя убийством, лишались права жертвоприношений, а вместе с этим и самой царской власти. Согласно Плутарху, магистратам многих греческих городов было строжайше запрещено иметь при себе какое-либо изделие из железа, что роднило их с римскими фламинами. Не отголосок ли это мифа об Астрее, когда она, дочь Юпитера и богини справедливости Фемиды, вынуждена была покинуть землю с наступлением железного века? И с чего бы Эйке фон Репков предпослал «Саксонскому зерцалу» поэтическую prolegomena? Что это, как не смутное воспоминание о том времени, когда голубой цветок еще давался в человеческие руки… Покажется ли нам невероятным, что Пегас ударом своего копыта остановил гору Геликон, которая начала колебаться от песен муз? Все в мироздании указывает на какое-то изначальное единство, и в конце концов, мы достигнем его в осуществленной власти добра, и как знать – не станут ли снова поэты властителями мира, как это было во времена Эпименида? И разве не был поэтом Солон? Мир, который кажется нам безвозвратно затерянным во времени, проявляет себя ежечасно и повсеместно, где угодно ему дышать. Мы производим свои разыскания подобно археологам и в каждой новой находке опять узнаём себя. (Не столько разум, сколько сердце подсказывает мне, что истина времени состоит в том, что не будущее, а прошлое является его целью.) Но, конечно, ни первое, ни второе не слагают с нас обязанностей настоящего, а скорее, усугубляют их. Если, как ты утверждаешь, а вслед за тобой и я, смысл жизни содержится в воспоминаниях, мы обязательно все вспомним, поддерживая друг друга у провалов памяти."
* * *
Письмо друга, исполненное нежного идеализма, сообщило Сергею Леонидовичу то легкое, с налетом нежной меланхолии, мечтательное состояние, за которым обычно следует творческий подъем и которое чудесным образом утоляет человеческое одиночество прозрением некоего всемирного закона, которым движется вселенная и которое в сознании людском неизменно связывается с непонятным, но столь осязаемым благом.