Стихи с набережной Я лежу в этом городе вздыбленным мостом между Веной прозрачной и невским погостом, между плеском волны и резьбою дверей. Я ослеп и оглох в молоке январей. Мне бы только минуту, и я уцелею. Видишь, птицей на бакене смутно белею. Я лежу в этом городе кротостью луж, по которым бредет тощий пес неуклюж. Вот дома отразились в припадке падучей, их углы то тупы, то становятся круче, а потом затопляются где-то совсем и гремят электричкою в ноль двадцать семь. Я свечусь в этом городе лампой в парадном и шуршу голубями туда и обратно. Этот вечер настоян на брызгах такси, на отрывочном «нет» и бездушном «мерси». Мне бы только минуту, и я соберусь в плеске баржи, натужно толкающей груз. Или в желтых подтеках на краске Сената. Мне бы только минуту. А больше не надо. Двор на Петроградской Идти дворами и остановиться вдруг, заслышав стоны мусорного бака. Я знаю. У попа была собака. Собаки нет. Но есть в окне паук. Пожиться. Надев на нос очки, вглядеться в стены дома цвета теста, нюхнуть амбре из темного подъезда, в котором смешаны «Шанель» и кабачки. А под ногами, словно мелкий шрифт, для голубей рассыпанное просо. И разминая пальцем папиросу, заслушаться, как воет старый лифт. Стоять. Бояться. Или оглядеться. Пожаловаться бабке на дожди. И слушать, как струятся впереди по водостоку шорохи из детства. Взойти на лестницу и вспомнить имена, и лица, долгих ожиданий тряску. Там, где экземой шелушится краска, не разглядеть свои же письмена. От солнца двор поставлен на попа. Пунктиром окна убегают к свету. Я тут стою. Хотя меня здесь нету. Как нет собаки больше у попа. Комендант одиночества Комендант одиночества смотрит мои документы и прошенье мое прозрачными пальцами мнет. Молча ставит печать и глазищами цвета цемента буравит сознанье и разовый пропуск дает. Он ведет меня краем густого лесного массива, а потом по тропе он подводит к застывшей реке. Говорит: «Это здесь». Я сажусь на траву. Тут красиво. Комендант исчезает с папкой бумажек в руке. Медно-пламенный линь на меня из водицы взирает. И восходит луна, законам театра верна. А на том берегу в покосившемся старом сарае мышь сгрызает в земле остатки гнилого зерна. Комендант одиночества все это мне предоставил, может, на день, может, на целую тысячу лет. И деревья скрипят надо мной жестяными листами. Луна застывает на всходе, желта, как омлет. Комендант одиночества тихо вернулся в каптерку. Он шлагбаум закрыл и крутой заварил кипяток. Снял с себя сапоги и сырую стянул гимнастерку. Выпил чаю покрепче, сидя лицом на восток. Сегодня вороны…
Сегодня вороны не слишком крикливы и белым цветком обозначился вьюн. А узкие листья изогнутой ивы повисли над озером. Лето. Июнь. Наверное, мудр тот, кто это придумал, кто сам не живет здесь, но помнит о нас. Как троица, встали у леса три дуба. Там был и четвертый, но высох, угас. Кто ветки его карандашным огрызком лишь только наметил, потом обломал… Не страшно к нему подойти слишком близко. Срок жизни любой возмутительно мал. Кто нас охраняет с невидимой вышки? Мы пленники разума, но без оков. Мы даже не гости, а легкие вспышки, как танец над садом ночных светляков. Я тоже пылаю и крохотный свет мой пока еще теплится в чьих-то руках. Дойти до заката и встать до рассвета, чтоб оба зрачка растворить в облаках. Преподобная жуть Преподобная жуть ослепительной жизни снова ставит в тупик и авансы дает. И надежда гудит в заскорузлой харизме, от земли отрывается, как самолет. Суть должна быть в руке. Мне предчувствия мало. И об этом, увы, не расскажешь врачу. Пока в круглый прицел меня смерть не поймала, я, пришпиленный к небу, слова бормочу. Время года – беда. Время суток – унынье, что сменяется смехом, пока ты в строю. Так случалось вовеки и присно, и ныне. Можно ровно дышать и на самом краю. Можно руки поднять и на них сядут птицы. Можно смежить глаза, чтоб остался лишь я, и смотреть, как уверенно движутся спицы в тех руках, что прядут полотно бытия. Время жизни – июнь. Венценосное лето усмехается хитро, как старый дантист, что готовит наркоз и кусачки. Но это подтверждает, что мир, как и прежде, цветист. Все в доме спят Все в доме спят. И полная луна из туч надолго выходить боится и серебрит расслабленные лица людей, застрявших в лабиринтах сна. Весь дом затих. И беспокойный день забыт и убран мягкой тишиною. И каждый спящий чувствует спиною свою усталость. Шевелиться лень. Спят люди, одеяла сжав в горсти. Уснул огромный муравейник страсти, в котором не услышишь слова «здрасьте», да и «прощай» тут тоже не в чести. А в окна снова хлынул лунный свет. Линолеум блестит в сиянье белом. И люди напряглись во сне всем телом, как будто бы грозит им пистолет. Там, за окном, желтушность фонарей высвечивает ветви и аллеи. И кошки убегают поскорее от шаркающих на ветру дверей. В дурдоме спят. Дежурный санитар намазывает масло на горбушку и достает початую чекушку, чтоб выпить в озаренье лунных чар. |