Как только мы остались с арабом одни, вошла одна из его жен. Вошла и что-то же зашептала супругу на ухо. Араб вспыхнул; недослушав, схватил серебряную лампу и бросился вон.
Я побежал за ним. Через пять минут мы подбежали к гарему, устроенному в одной из сухих буровых камер. Войти в него подземный араб мне не позволил – потребовал, чтобы я подождал у резных деревянных дверей. Через минуту после того, как они закрылись за ним, я услышал многоголосый женский визг, длившийся довольно долго, затем из двери выскочил бледный и по пояс голый Веретенников с перевязанным плечом (на бинтах кровавая метка с орех размером). Увидев Валерия, я обомлел; придя в себя, обнял, стараясь не касаться раненного плеча.
– Погоди ты, сейчас такое будет, – отстранил он меня. – Смотри, старшая жена идет.
Я обернулся и увидел высокую женщину в парандже и чадре, выходящую из двери. Она шла прямо; обойдя нас плавным движением, пошла вдоль штрека, уверенно пошла, хотя ни фонаря, ни лампы у нее не было. За женщиной, также обойдя нас без слов, устремился Али-Бабай со своей серебряной "летучей мышью" в руке.
– Пошли за ними, – ткнул меня локтем в бок Валерий.
И направился вслед за арабом.
Минут через десять мы все, включая и Кучкина (острым своим носом почувствовавшего жаренное), топтались у входа в шестую буровую камеру – самую большую камеру на пятой штольне. Старшая жена Али-Бабая стояла посередине камеры с алюминиевым кумганом[28] в руке и что-то бормотала себе под нос (молитву?). Отговорив, помялась в нерешительности и... и стала поливать себя из кумгана керосином!!!
Наверное, я смог бы ее спасти, если бы сразу бросился к ней. Наверняка бы смог. Но я остолбенел на несколько секунд, на целую вечность, и этой вечности хватило, чтобы весь керосин вылился на бедную женщину. Привел меня в чувство звук приземления отброшенного кумгана на каменистый пол. Я рванулся к несчастной жертве феодально-байских пережитков, но в лицо мне ударили жаркое пламя и визг...
Отпрянув, я стер ладонью обгоревшие брови и ресницы и с поднятыми кулаками пошел на Али-Бабая, сидевшего на первой ступеньке тяжелой лестницы, сваренной из железных труб (она еще появится в нашем повествовании). Кучкин, явно желая выслужиться перед арабом, встал между нами.
– Волк азиатский, сволочь, – начал я кричать через его плечо, – ты почто зазря....
– Кислород выжигаешь! – перекричал Кучкин конец моей фразы и тут же, – вот подлец, – весело заржал над своей гадкой шуткой. Заржал под аккомпанемент предсмертных криков горящей женщины.
Но ржал он всего секунду: я коротко и зло ударил его кулаком в живот.
Сашка, ойкнув, упал на землю.
Переступив через него, я двинулся к Али-Бабаю. А он, и не шелохнувшись, проговорил примерно следующее:
– Ты не надо волноваться. Она сама такой хотела. Мусульманский женщина мужа издеваться не могла.
Я знал, что самосожжение женщин – довольно распространенное явление в восточном мире, и руки мои опустились. "В чужую семью, со своим уставом не ходят, – подумал я и, выругавшись (Твою мать!), обернулся к пылающей жене араба.
Запах керосина, горящей плоти, волос, шерстяной паранджи, резиновых калош, ужасал своей смертельной откровенностью; бедная женщина, визжа, огненным шаром металась по камере... Но пламя, сначала сплошное и сильное, облекало ее недолго – хоть камера и была большой, кислород в ней выгорел быстро. Задыхаясь и кашляя от едкого дыма, мы с бледным, как смерть Валерой, и Кучкиным устремились из камеры (Сашка сделал это на четвереньках.). Али-Бабай стоял несколько секунд, – остался, наверное, для того, чтобы душа его старшей жены, возлетая на мусульманские небеса, могла оценить его принципиальную непроницаемость исполнившего долг правоверного.
Хотя нет, вероятно, не для этого остался – мусульмане, кажется, считают, что у женщины нет души, ну, в общем, чего-то там важного нет.
* * *
Вечером... Вечером? В общем, когда на моих часах было половина девятого то ли утра, то ли вечера, мы все (кроме Али-Бабая, удалившегося в свой гарем к оставшимся в живых женам) сидели в логове пережитка феодализма. Веретенников рассказывал, как он очутился в гареме:
– Попал мне в плечо Полковник, я думаю, что он хотел попасть именно в плечо, костей не повредив, и попал. Лежал я в грязи минут пятнадцать, потом пришел Саша и утащил меня в рассечку, в которой Баклажан прятался. Баклажан между делом рассказал, что его с Полковником освободила Гюльчехра, старшая жена Али-Бабая. И все из-за того, что поссорилась с мужем по какому-то незначительному поводу, не похвалил ее лепешек, что ли. Или очередь нарушил, не знаю. Потом я ее видел – у нее зоб внушительный. Как-то я слышал, что женщины с зобом отличаются вздорным характером, а также не в меру эксцентричные. И правду, пока мы в рассечке сидели, она буквально со всеми поцапаться успела... Потом неожиданно стала шелковой и принялась Баклажану колени гладить и в глазки заглядывать. Закончились ее поползновения тем, что Баклажан не выдержал и увел ее куда-то. Куда, вернее, зачем, я понял, когда она вернулась минут через пятнадцать. Веселая, все песни пела, "В Намангане яблочки зреют ароматные". Потом Полковник Али-Бабая привел связанного. Оказывается, Гюльчехра рассказала, где и как взять его можно... Уже под утро они вдвоем за тобой пошли. Полковнику твои мины раз плюнуть было обезвредить, он в Анголе несколько лет этим только и занимался...
– А как Али-Бабай освободился? – спросил я Кучкина, бездумно витавшего в облаках опьянения.
– Как, как, – проговорил Сашка, не раскрывая глаз. – Эта дура ему веревки развязала...
– Какая дура? – удивился я, подумав, что Кучкин имеет в виду Синичкину.
– Гюльчехра, конечно, – ответил Сашка, лениво растягивая слова. – Когда Баклажан ушел, а потом и Полковник с Синичкиной, с ней что-то случилось. В десять минут сдулась как шарик. А он на нее посмотрел, просто посмотрел и представляешь, у этой дуры глаза чуть от страха не вылезли – без чадры была, я видел. Завыла так тихонечко, но противно, схватила бутылку вина, на столике стоявшую, подошла ко мне как ненормальная – я подумал уговаривать будет шлепнуть ее по п..де – и отвернулся стыдливо. А она, вот мозги куриные, бутылкой мне по голове. Когда я очнулся, она зубами своими золотыми последний узелок на его путах распускала.
– Так... – протянул я, задумавшись, куда это Полковник водил Синичкину.
– Так, да не так, – усмехнулась Анастасия моим ревнивым мыслям. – Мы Веретенникова в гарем потащили рану его снадобьями Али-Бабая лечить. Сашка нарочно так все сформулировал, чтобы ты "Так..." сказал.
И улыбнулась мне так, что сердце мое затрепетало.
Эта женщина делала со мной все, что хотела.
12. Подземная меблирашка. – А хочется-то как! – Нет, женщины – это что-то! – Семьдесят седьмое небо. – Через десять минут она протягивала мне брюки.
На ужин мы разогрели несколько банок тушенки и съели их с горячими лепешками, принесенными Али-Бабаем. Немного посидев с нами, хозяин штольни, явно не чувствовавший себя виноватым, собрался в свой гарем, и я вызвался в провожающие. Мне ничего не пришлось говорить – поняв по моим глазам, о чем я собираюсь его просить тет-а-тет, он кивнул, по-прежнему непроницаемый, и повел меня в глубь четвертого штрека. Спустя несколько минут мы подошли к рассечке, устье которой было забрано деревянным щитом с небольшой резной дверью, запертой висячим замком. Я в недоумении уставился в него; Али-Бабай же сунул мне в руки ключ, хлопнул по плечу и неторопливо удалился.
Открыв дверь, я взглянул внутрь и ахнул: рассечка представляла собой гнездышко, о котором влюбленные, ищущие уединения, могут только мечтать. Обшитая досками, оббитая коврами, на ложе – забросанная атласными подушками тигриная шкура с глазастой головой и огромными клыками, под ложем – красные плюшевые тапочки с голубыми помпончиками и ночная ваза из цветного стекла, у правой стенки – инкрустированный столик с серебряной лампадой... Короче, все там было, все кроме телефона, по которому я мог позвонить Синичкиной...