Несмотря на то, что дядюшка Баттиста бодрился, дом погрузился в траур. Тетушка Джузеппина целый вечер только и делала, что ворчала и ссорилась с мужем. Потом дядюшка Баттиста напился и лег спать, а Малия слышала, как Карлини, расхаживая по улице, до рассвета ждал ее сестру.
Затем тетушка Каролина, торговавшая на углу газетами, рассказала, что кто-то видел Джильду в Галерее, разодетую как синьора. Отец поклялся, что в первое же воскресенье пойдет вместе с Карлини на поиски своего детища. Его привели домой пьяного, едва держащегося на ногах.
Карлини спелся с дядюшкой Баттиста. Работал он теперь лишь тогда, когда у него не оставалось ни гроша, нанимаясь то в одну, то в другую маленькую типографию; он шлялся с отцом Джильды по трактирам, откуда оба возвращались под ручку. Дома к нему привыкли как к члену семьи. Он растапливал плиту и зажигал газ на лестнице, качал воду, содержал в порядке портновские инструменты на случай, если бы они понадобились, и даже подметал двор, чтобы помочь тетушке Джузеппине, так как муж ее почти не бывал дома. Тетушка Джузеппина из благодарности старалась уверить Карлини, что Джильда всегда любила его и что не сегодня-завтра она вернется. Он качал головой, но ему нравилось говорить о ней со старухой или с Малией, которая была так похожа на свою сестру. Когда Малия слушала его в сумерках, устремив на него свой взгляд, ему казалось, что от этого становится легче на сердце. А однажды, вернувшись из трактира и расчувствовавшись от прилива неясности, он даже поцеловал ее.
Малия не вскрикнула, но задрожала как лист. Она никогда этого не испытывала, да и мать не предостерегала ее. Назавтра, протрезвившись, Карлини пришел поболтать, как обычно легкомысленный и безразличный. Но бедняжка все еще чувствовала на губах его дыхание и поцелуй, о котором она думала всю ночь. Стояла ранняя весна, и поцелуй обжег девушку, как пламя: Малия стала мало-помалу таять и худеть. Мать рассказывала тетушке Каролине о привратнице из соседнего дома, что болезнь распространялась от ног по всему телу. Ей сказал об этом врач.
Март был дождливым. Целыми днями вода хлестала из водосточных труб, стучала по стеклянной крыше типографии, а люди шлепали по уличной грязи. Поминутно перед домом останавливались мокрые экипажи, их дверцы распахивались, торопливо хлопала дверь подъезда.
— Это Джильда, — восклицала мать. Малия, бледная, устремив взгляд на дверь, ничего не говорила, по менялась в лице. Потом, в тот грустный час, когда темнело окно, слышался протяжный голос продавца газет: «Секоло! Секоло!» — и становилось еще тоскливее. А Джильда все не приходила.
На святого Георгия, когда наступила хорошая погода, продавщица газет напротив и другие соседи задумали поездку за город. Карлини, который стал в доме своим человеком, тоже принял в ней участие. Вечером все под хмельком вернулись на трамвае, неся в руках охапки маргариток и других полевых цветов. Карлини, желая быть галантным, поднес свой букет Малии. Бедная больная обрадовалась так, словно ее комната превратилась в цветущее поле. Ведь целый день, лежа на своей убогой постели, она смотрела, как там, за окном, яркое солнце озаряет стену напротив и свисает с балкона бледный плющ, пуская первые листочки. Она попросила принести ей немного земли и какой-нибудь горшок с кухни, чтобы посадить в нем цветы. Известное дело — каприз умирающей. Домашние, смеясь, ответили, что это все равно что мертвого на ноги поставить. Но, чтобы успокоить больную, несколько цветков в стакане с водой поставили на комод и, пытаясь развеселить ее, завели разговор о платье в красную и черную полоску, все еще не скроенном, которое Малия сошьет, когда ей станет лучше. У отца есть ножницы и нитки и весь необходимый портновский инструмент. Бедняжка слушала их, по очереди заглядывая каждому в лицо, и улыбалась, как маленькая девочка. На следующий день цветы в стакане завяли: в этой конуре не хватало воздуха для жизни.
Наступало лето. Окно из-за жары приходилось держать день и ночь открытым. Стена напротив пожелтела и покрылась трещинами. Когда светила луна, ее слабые и бледные лучи проникали и в эту улочку. Слышно было, как переговариваются соседи, стоя на пороге своих квартир.
На успенье дядюшка Баттиста страшно напился на полученные чаевые, и они с тетушкой Джузеппиной подрались. Карлини ни за что получил затрещину, от которой у него затек один глаз.
Малии в тот вечер было и без того хуже, чем обычно, а тут еще прибавился весь этот ужас. Врач, приходивший к жильцу второго этажа, напрямик сказал, что бедной девочке осталось недолго мучиться.
Выслушав этот приговор, отец с матерью помирились; пришла даже Джильда, разодетая в шелка, предупрежденная неизвестно кем.
Малии, наоборот, казалось, что ей лучше, и она попросила разложить на кровати материю на платье, подаренную ей Карлини, чтобы, как она сказала, «полюбоваться» ею. Она сидела на постели, опираясь на подушки, и, чтобы легче было дышать, шевелила худыми руками, как птичка крыльями.
Тетушка Каролина заметила, что надо бы сходить за священником, а отец, читавший «Секоло» и всегда презиравший эти глупости, в знак протеста ушел в трактир. Тетушка Джузеппина зажгла две свечи и застелила комод скатертью. Малия при виде этих приготовлений изменилась в лице, однако исповедалась во всем священнику, рассказав даже о поцелуе Карлини, а потом попросила, чтобы мать и сестра не оставляли ее одну.
Разумеется, они ждали отца. Тетушка Джузеппина задремала на диване, а Джильда у окна беседовала вполголоса с Карлини, решив, что Малия спит. Бедняжка и скончалась так, что никто этого не заметил. Соседи говорили, что умерла она совсем как канарейка.
На следующий день отец плакал, как теленок, а жена его вздыхала:
— Бедный ангелочек! Кончились ее муки! Мы ведь уж привыкли видеть ее тут, у окна, как канарейку. Теперь мы совсем одиноки, хуже чем бродячие собаки.
Джильда обещала навещать их и дала денег на похороны. Мало-помалу и Карлини стал заходить реже, а переехав в Сан-Микеле, больше совсем не показывался.
Отец, желая изменить образ жизни, прикрепил к окну кусок картона с надписью «Портной», и эта вывеска пребывала там постоянно, как когда-то «Канарейка из № 15».
Простая история
Балестра, на котором шинель еще сидела мешком, недавно прибыл в полк. Фемия служила нянькой где-то на улице Кузани. Они часто встречались на площади Кастелло, напротив казарм. Фемия пререкалась с хозяйскими детьми, Балестра стоял, положив руку на тесак, вспоминал родную деревню и чувствовал себя совсем потерянным в миланской суете. В один прекрасный день они сели рядом на скамейку под цветущими индийскими каштанами и стали говорить о воскресной толпе, о детях, которые были на попечении у Фемии, о ее страхах, как бы они не попали под проходящий поблизости трамвай. На днях Карлетто упал, растянувшись плашмя, и разбил себе нос. Она целовала мальчика, а он не хотел ничего слушать и громко кричал.
Когда ты один-одинешенек на свете, привяжешься и к камням. Точь-в-точь так и получилось с Балестрой! В полку у него не было ни друзей, ни родных.
Сначала они почти не понимали друг друга, потому что Балестра был с юга, из тех мест, где люди говорят бог знает как, — удивительно, что их вообще понимают. Иногда, наговорившись досыта, они смотрели друг на друга, ничего не поняв, и начинали смеяться.
И все же им нравилось бывать вместе. Каждый день, в то время как Балестра, ожидая, когда сыграют вечернюю зорю, сидел на скамейке и болтал ногами, Фемия приходила в своем белом фартуке, сопровождая малышей, и они говорили друг другу «добрый вечер». Балестра любил поболтать и постепенно рассказал ей все о себе: он был из Тириоло, что недалеко от Катандзаро[24]. Там жили его родные и был у него свой дом, в самом конце деревни, где начинаются поля, о которых напоминал ему небольшой островок зелени, видневшийся у арки Семпьоне. В деревне остались у него четыре брата и отец-возчик. Из-за отца его хотели взять в кавалерию, но вызволил депутат[25], богатый синьор, у которого были дела с его отцом. Балестра не мог дождаться возвращения домой, — да будет на то воля божья, — потому что в деревне у него была возлюбленная Анна-Мария делла Пинта, обещавшая ждать его, если он вернется живым. И он доставал из кармана шинели грязные скомканные письма Анны-Марии — она была грамотная! Вот какая это девушка! Фемия, на которую ни одна собака никогда не обращала внимания, умилялась, слушая его, сочувственно кивала головой и с волнением смотрела в его маленькие глазки, возбужденно блестевшие от этих воспоминаний, на его длинный нос, который, казалось, также принимал участие в разговоре, — настолько было переполнено нежностью его сердце.