* * *
А теперь о том, почему в нашем доме не было мужчины.
Не так давно я узнал, что дед происходил из богатой семьи, имевшей заводы, пароходы и особняк в Париже. Когда родню стали изводить, как класс, дед сменил фамилию и скрылся в соседней волости. Став со временем первым в ней комсомольцем, он занялся организацией на местах комсомольских ячеек. Кончилась эта, без сомнения, убежденная и потому плодотворная деятельность лесоповалом – при выдвижении на более высокую должность нездоровое его социальное происхождение вскрылось и было осуждено.
Поработав два года в тайге, дед сбежал в дикую Туркмению, проступил там в Красную армию и, скоро, став командиром эскадрона, принялся искоренять басмачество, да так успешно, что прославился на всю Среднюю Азию. Басмачи объявили награду за его жизнь и жизни его жены (мамы Марии) и сестры Гали.
Гале не повезло. Дед гонялся в пустыне за остатками одной из банд, когда в аул, в котором квартировал его эскадрон, пришли басмачи. Бабушке удалось спрятаться (три часа она пролежала в песке), а вот сестру поймали и распяли на стене дома. Дед влетел в селение в тот момент, когда ей делали "галстук".
Я хорошо помню тетю Галю. Она, мертвенно-бледная, приходила в клетчатом платке, из-под которого выбивались седые волосы, и длинном черном платье, садилась под виноградником на вынесенный мамой Марией стул и смотрела на нас глазами, распахнутыми странным напряжением изнутри (что-то в них было от Всевидящего Ока) и ликующими. Мы знали, что тетке прорезали горло и в отверстие просунули язык, и потому она сумасшедшая и почти не разговаривает. Сейчас мне кажется, что после "галстука" до самой смерти жизнь ей смотрелась подарком, за который невозможно отдариться. И даже не жизнь – не было у нее жизни в нашем понимании – а возможность ее рассматривать, пусть не участвуя, пусть со стороны тихого своего помешательства.
После искоренения басмачества деда направили на работу в военкомат; скоро, как толковый специалист, он был рекомендован в партию. При проверке социальное происхождение вскрылось снова, но по большому счету все обошлось, так как всего через год его неожиданно выпустили. Об этом моменте своей жизни, он рассказывал мне в картинках в ресторане, где мы обмывали получку (в студенчестве, у него, семидесятипятилетнего, подрабатывавшего бухгалтером, я подрабатывал писарем):
– Ну, выпустили меня, и я решил зайти в чайхану отметить событие, и чайханщик, он в эскадроне моем служил, спросил, улыбаясь, знаю ли я, почему сижу у него, а не в Магадане.
– Не знаю, дорогой, – ответил я. – Может, ты знаешь? Расскажи, мне интересно.
– Тебе с начальником повезло, береги его, – сказал он, принеся поднос с двумя чайниками (в одном, конечно, водка), пиалой, сушеным урюком и тарелочкой дымящихся манту.
– Почему повезло? – неторопливо выпив и закусив, спросил я.
– Недавно сидели у меня уважаемые люди – наш чекист Соловьев с военкомом, и военком, очень хорошо покушав, сказал – я все от тандыра слышал:
– С сыном твоим все хорошо получилось – возьмут его в училище. Скоро Чкаловым станет, с самим Сталиным за руку здороваться будет.
– Ой, спасибо, дорогой! Клянусь, я тебе пригожусь.
– А как там мой Иосиф? Кончай там с ним скорей.
– Расстрелять что ли?
– Да нет, зачем расстрелять?! Выпусти. Нужен он мне, понимаешь, – и прошептал на ухо:
– Война на носу, сам знаешь, а он человек с понятием.
– Нужен – так нужен, хоть сейчас забирай, – сказал чекист и за дыню принялся, ты знаешь, какие у меня дыни!
* * *
Войну он начал в тылу – до самой Курской дуги служил начальником распредпункта. Должность эта в те времена была теплее и хлебнее, чем в нынешние времена должность главы областной администрации, и жил он с семьей неплохо – хлеб был (мама Мария, рассказывала, гордясь, что однажды держала в руках три целые буханки). На пункт с половины Средней Азии привозили мобилизованных, дед их мыл, дезинфицировал, обучал неделю и отправлял на фронт.
Мама Лена говорила мне об этом периоде жизни отца. Ей запомнилось, как красноармейцы рыли ямы и закапывали в них тонны вшивой одежды – островерхие войлочные туркменские шапки, чепаны, чалмы и прочую среднеазиатскую экзотику.
На Курскую дугу дед попал по своей воле. Командир, который должен был везти очередную команду на фронт, заболел, и он его заменил. На Дуге свободных полевых командиров не нашлось – понятно, – дед предложил услуги, и был отправлен на передовую. Рассказывая мне об этом, он признался, что в первый день в окопах потерял больше людей, чем в атаке, потому что туркмены "голосовали за немцев".
– Голосовали?! – удивился я.
– Да. Поднимут правую руку над бруствером и голосуют, – отвечал он, странно блестя глазами. – А немцы хохочут и стреляют одиночными, как в тире. Троих расстреляли перед строем, пока "выборы" прекратились.
С оставшимися красноармейцами дед проявил чудеса храбрости – через год, когда он, отозванный с фронта, вновь заведовал распредпунктом, его нашли ордена Красной звезды и Отечественной войны. В сорок пятом, в Венгрии, в ходе одной из зачисток, дед с лихвой рассчитался за сытную и спокойную тыловую жизнь. В одном из подвалов Буды жизнь его круто переломилась – эсэсовец-гигант выскочил из-за угла, убил солдат, двигавшихся впереди, и пошел, отбросив отказавший автомат, на деда. Тот разрядил в него свой трофейный "парабеллум", это не помогло – уж очень крупным был немец, и сапог эсэсовца ударил в пах, потом в живот. Чудом деду удалось перевести бой в партер, в котором он, уже полумертвый, дотянулся до горла немца зубами.
– До сих пор помню вкус его крови... – говорил он мне, улыбаясь.
После госпиталя его разжаловали в старшие лейтенанты: находясь на излечении, он сбросил с пятого этажа тяжелораненого немца-летчика. А что за контузия случилась в Буде, и что толкнуло его на этот безжалостный поступок, я узнал от матери. Оказывается, после того эсэсовца, он не только был вынужден всю жизнь носить бандаж, прикрывавший брюшную грыжу, но и перестал быть мужчиной в известном смысле слова. После госпиталя и разжалования его в виде компенсации отправили в Вену, в чистилище, в нем он до сорок шестого года занимался денацификацией, слава богу, если вы не знаете, что это такое.
С войны дед привез жене трофейные колечко с рубином и бриллиантами, такие же сережки (недавно Андрей ссорился из-за них с мамой Леной) и пару чемоданов барахла, как полагалось по званию. А сам устроился ревизором и дома появлялся раз в два месяца.
Вот такой был дед. И никакой трагедии в его внешности и поведении я не замечал, скорее, наоборот, весело он жил. И умер стоя. Час стоял, опершись об стол окоченевшими руками, пока мама Мария не заподозрила неладное.
* * *
Найдутся люди, которые скажут: "Ну и человек был ваш дедушка... Боролся против народно-освободительного движения в Средней Азии, полвойны в тылу просидел, потом расстреливал своих солдат. Дальше – больше. Зачистки в Буде – знаем, как это делается, видели в кино. Бросил гранату в подвал, потом посмотрел, кого убил – фашистов или перепуганных мадьярских детей. А перегрызенное горло? А убийство в госпитале тяжелораненого пилота? А денацификация, то есть физическая ликвидация эсэсовцев?"
Да, это так. Но убийцей дед не был. Он жил в своем времени. Жил во времени, в котором расстреляли почти всех его родственников, в том числе, отца и мать. А человек, у которого расстреляли почти всех родственников, в том числе, отца и мать, относится к жизни людей несколько иначе, чем просто человек.
10
Быть может, оттого я так печален,
Что ярких красок
Нет вокруг меня?
Послал купить я
Красные цветы.
Исикава Такубоку
Она не пришла. Проснулся разбитый. Чувствую одиночество, как будто утонул в нем. Нет, плаваю, как обломок.