"jAmado mio![10] — писала Асунта, — Я очень надеюсь, что фильм покажут в России, и ты увидишь мой триумф. А потом у вас тоже все изменится, — ведь не может так продолжаться вечно, правда? — ты приедешь к нам в гости, и мы будем дружить все втроем". Рвя письмо на мелкие кусочки, я не знал, что судьба действительно уготовила мне дружбу втроем, но только — не с Асунтой и не с ее продюсером.
Обалдев от воспоминаний, я даже не заметил, как въехал в Рамаллу. Здесь, как и в Шхеме, улицы были запружены транспортом. На центральном перекрестке улиц Ан-Насха и Аль-Кудс (Иерусалимская, стало быть, улица на Запад нас ведет...) я надолго застрял в пробке перед светофором. Поставил машину на ручник и полез в бардачок за какой-нибудь музыкой. Леонард Коэн. Люблю его. Матвей тоже его обожает, поэтому стянул у меня все кассеты, оставив — и на том спасибо — только одну: "I'm your man". Первая песня на ней — "First we'll take Manhattan, then we'll take Berlin!"[11] неизменно поднимает мне тонус. Я огляделся вокруг, делясь хорошим настроением с окружающими. Но оказалось, что окружающие, то есть люди, так же, как я, притертые в своих машинах в пробке, сами уже смотрели на меня во все глаза. И взгляды их были какими-то странными. О, Господи! Вот идиот! Я так торопился домой, что не переоделся в гражданское. Один, в форме ЦАХАЛа, в частной, ничем не защищенной машине и — в центре Рамаллы. Редкое сочетание. Редкостный мудак! Перегнувшись назад, я перетащил свой М-16 на переднее сиденье и вставил в него обойму. Это, конечно, мало поможет, если каким-нибудь ребятам из ХАМАСа приспичит прошить очередью-другой моего "жучка". Но хотя бы погибну с оружием в руках. Ха!
Дежурных террористов не оказалось на моем пути в это пятничное утро, и, благополучно миновав Рамаллу в сопровождении хриплого голоса Леонарда Коэна, я с облегчением проехал зигзагом между бочками нашего КПП. Затем справа от меня выросли виллы Гиват-Зеэва, и, спустившись через Рамот к промышленной зоне Санхедрии, я въехал на своем грязно-белом "фольксвагене" в Иерусалим. Я отсутствовал всего две недели, но порядком успел соскучиться по городу, который, когда в нем застреваешь безвыездно на долгий срок, начинает даже раздражать. Но сейчас я возвращался в него в новом качестве — отпущенного на свободу.
Я припарковался прямо возле дверей студии, которую снимал в бывшей гостинице "Камениц" на улице Невиим. Гостиница была шикарной лет сто назад. По преданию в ней останавливался на одну ночь Герцль и съехал наутро, обескровленный клопами. Клопов с тех пор вывели, но состояние здания, разделенного на жалкие меблирашки, было аварийным. В моей каморке только что потолок не обваливался. Впрочем, меня это как-то мало волновало. Функционально — значит красиво, как говаривал старик Корбюзье. А свою функцию холостяцкого гнезда разврата и творчества, иногда — творческого разврата, обшарпанная студия выполняла добросовестно. Я переснял ее у популярного в Израиле писателя Аркана Карива. "Гордись, — сказал он, вручая мне ключи. — Когда-нибудь на этом доме будет висеть табличка с моим именем". "Постараюсь оправдать доверие", — ответил я, а про себя подумал: "Это мы еще посмотрим, чье имя будет на табличке". Каривовская проза была занимательной, не более. Хорошей литературой я бы ее не назвал.
На ответчике была старая запись от Матвея, который, видимо, мучаясь совестью после той нашей телефонной беседы, еще раз извинялся, клялся в любви и обещал прислать E-mail. Алина тоже кокетливо отметилась, попросив не забывать ее и обидно адресуясь во множественном числе: "мальчики". Я набрал ее номер, но никто не снял трубку, а ответчика у нее сроду не было — не соответствовал, наверное, каким-то там богемным стандартам.
Была куча неважных сообщений от неважных людей. Но последним, без указания даты и часа, шел Гарик. Голос у него был какой-то встревоженный, и он просил перезвонить, как только я появлюсь. Нашел дурака! Гарик — Георгий Соломонович Ковалев — был редактором израильской русскоязычной газеты "Вестник", в которой мы с Матвеем бессменно и безвыходно вкалывали уже четыре года.
IV
В 1989 году, когда моя пролетаризация достигла, кажется, своего пика, стало ясно, что, если подать по-новой, можно уехать. Матвей окончил к тому времени институт и работал в проктологическом отделении 24-й городской больницы на Страстном бульваре. До того как грянула перестройка, его сионизм находился в латентном состоянии; будучи человеком хоть и заводным, а все ж практическим, он горячки не порол. Но в восемьдесят девятом вернулись из юности, из небытия наши — его, в основном, — мечты, и, обмозговав это дело за склянкой ворованнного Матвеем по месту работы медицинского спирта, мы собрали по инстанциям бумажки и отнесли их в ОВИР. Через полгода мы шли по трапу на борт самолета венгерской компании "Малев", доставившего нас в лучшем виде на Землю обетованную. Вид был что ни на есть хорошим, потому что на борту продавались за советские рубли маленькие такие бутылочки коньяку...
Похмелившись, потом оглядевшись, мы начали обустраиваться. Сняли на двоих квартиру на улице Яффо в Иерусалиме — роскошный пентхауз, на крыше которого можно было жарить шашлык, загорать в полном неглиже и делать много чего еще. Матвей было решил сдавать квалификационный экзамен и продолжать лечить геморрой, теперь уже — исключительно евреям; я собирался поступать в Еврейский университет на кафедру стран Латинской Америки и не без тоски думал о том, чем смогу заработать на пропитание. В дворники мне почему-то больше не хотелось. И тут австралийский газетный магнат Руперт Мердок додумался сделать широкий жест и учредить для новых репатриантов из России газету на русском языке, не уступающую по уровню ивритским. До того в Израиле существовало две русскоязычных газеты, влачивших, за малостью аудитории, довольно жалкое существование. Сотрудникам "Вестника" положили приличные зарплаты, а сама газета получилась довольно презентабельной, потому что имела право пользоваться всей базой "Мевасера" — одной из центральных израильских газет на иврите. Нас с Матвеем взяли за знание языков, не отличающее даже ту русскую литературную братию, которая окопалась в Израиле двадцать лет назад. Новое дело вызвало в нас новый всплеск энтузиазма, и из переводчиков мы были скоро повышены в журналисты...
* * *
Чего мог хотеть Гарик? Скорее всего, просто забыл, что я уже две недели в армии, и решил поинтересоваться, почему присылаю и последнее время так мало материалов. У них там в редакционном конвейере те еще понятия о бешеной эксплуатации в условиях полного бардака. Они нам и после смерти звонить будут, — требовать некрологов. Подставляться было ни к чему, даже имея официальную отмазку, и перезванивать Гарику я не стал.
С животным удовольствием я смыл с себя под душем армейскую грязь, покидал в цивильную сумку тренировочный костюм и полотенца и поехал в "кантри клаб". Ничто не дает мне такой заряд оптимизма и бодрости, как проведенный в качалке час. Карате я забросил давно — при моем образе жизни ходить на тренировки ко времени оказалось нереальным. Хотя в первое после приезда время я еще пытался тренироваться. Я даже выступил на чемпионате Израиля, но уже во втором круге какой-то араб из Назарета вышиб меня из турнирной таблицы, чуть не сломав мне нос. С тех пор я перешел на более усидчивую и спокойную физкультуру.
Качалка была, среди прочего, превосходным местом для медитации. Выполняя жим штанги лежа, я пришел к заключению, что, если Алина не материализуется в ближайшие час-два, надо будет обеспечивать себе на вечер альтернативное женское общество.
Закончив тягать железо, я попарился в сауне, принял душ и отправился на Бен-Иегуду в кафе "Атара", где мы часто тусовались, особенно по пятницам. Я занял столик, заказал кофе с круасоном и подошел к телефонной стойке у кассы. У Алины опять никто не ответил.