Замечтавшись и потеряв уставную бдительность, я смачно впилился лбом в ветровое стекло джипа под омерзительный скрип тормозов. Дуло притуленной между ног автоматической винтовки М-16 ударило меня в брюхо. Матюгнувшись по-русски, я повернулся к водиле, такому же резервисту, как и я, ашдодскому электрику Йоси Кахалани:
— Хорошо, что пополам!
— Что "пополам"? — не понял Йоси.
— Эм-ве квадрат — пополам! — огрызнулся я. — А еще хорошо, что М-16 укороченный, а то бы насквозь проткнул...
Хотя он мог бы тормозить и помягче, Кахалани остановился не зря: на фонарном столбе с правой стороны улицы гордо и свободно реял огромный палестинский флаг. До вывода израильских войск из Шхема оставалось чуть больше двух недель. Наш резервистский полк был последним подразделением ЦАХАЛа, несущим службу в этом городе. Через две недели сюда войдут под ликующие крики толпы отряды палестинской полиции. Комендатуру наши уже освободили, вывезли оттуда все, включая столы и стулья. Но стулья-то — хрен с ними, со стульями, а вот эвакуация времянок, называемых в местном просторечьи "караванами" и служивших нам казарменным жильем, обрекла нас на жизнь в палатках. А израильская зима бывает мягкой только в путеводителях для наивных туристов и паломников. И все-таки в палатке было потеплее и поприятнее, чем на улице. А еще теплее и уютнее было в джипе, из которого мне сейчас надо было вылезать под проливной дождь.
Мирный процесс раскручивался на всю катушку, и города Западного берега один за другим отходили палестинской автономии чуть ли не с опережением графика. Но в тех из них, которые еще оставались под контролем ЦАХАЛа, продолжались традиционные игры, начатые во времена интифады. Собственно, сама интифада шла здесь полным ходом так, будто не было ни первого, ни второго Осло. Камни летели в решетки наших джипов; на центральных улицах горели автомобильные покрышки, а на столбах вывешивались все еще запрещенные израильской военной администрацией палестинские флаги. Казалось бы, какое нам дело до этих флагов, ведь все равно через полмесяца уходим? Но приказ был: снимать!
Никто из нас на фонарные столбы сам, конечно, не лазал. Рецепт был такой: отловить местного пацана и возложить на него ответственное комсомольское задание по снятию флага. Почему, спрашивается, он согласится? Да потому, что иначе я отведу его к начальству и на голубом глазу скажу, что он бросал камни в наших доблестных бойцов. Его папаша заплатит штраф-выкуп в размере восьмисот шекелей и отдерет свое чадо как сидорову козу. Свинство? Конечно, свинство! Даже, я бы сказал, подлость. Но ты-то, Матвеюшка, в милуим не ходишь, а ходишь в Старый город к своему другу Абу Шукри есть хумус и говорить за мир и политику.
Матвей полевел года три назад, как-то сразу и резко. Он вообще, если начинает чем-нибудь увлекаться, уходит в это дело с головой и кладет на все вокруг. Меня это в нем всегда пугало. С бабами — так просто беспредел. Но это отдельный разговор. А вот когда мы были в седьмом классе, он вдруг тронулся на астрологии. На всех уроках сидел и вычерчивал эти свои мудацкие натальные карты. Твердил как заведенный: as above so below[1] и часами полоскал мне мозги о том, как расположение звезд в момент рождения определяет характер и судьбу. Матвей утверждал, что это — самый красивый и строгий принцип, какой может быть, и он собирается посвятить себя астрологии и достичь уровня и высот Джона Ллойда, который предсказывал с невероятной точностью любые события в жизни государств и людей, и умер в предсказанный им самим день.
Этот идиотизм продолжался у Матвея несколько месяцев, и я уже серьезно начал опасаться, что у него окончательно заклинило башню, но в конце учебного года пришло спасение. Оно пришло из 179-й физико-математической школы. Матвей где-то узнал, что туда ведется набор с восьмого класса. "Все. Поступаем", — заявил он мне с выражением, которое английский романист определил бы как gloomy determination[2]. Я рассудил, что за компанию и жид повесился, что хуже 865-й школы Черемушкинского района с ее тупостью и антисемитизмом может быть только лесоповал в ГУЛАГе, а поскольку на все материи, кроме испанского языка, который в школе и так не проходят, мне наплевать в равной степени, то можно заняться и физикой. Мы купили двухтомник "Общей физики" Яворского-Пинского и принялись плотно его штудировать. Матвей выучил наизусть, кажется, весь учебник. Я же выучил только вывод формулы идеального газа — он был очень изящен. В остальном я составил себе о физике достаточно гуманитарное представление. Вступительный экзамен я, тем не менее, почему-то выдержал, и осенью мы оба оказались учениками восьмого "г" класса 179-й физматшколы.
В те времена московские физматшколы были рассадником инакомыслия, антисоветчины и всяческого андерграунда. Люди выходили из физмата, главным образом, не в науку, а в храмы разнообразных конфессий. Наших можно было встретить в церкви Всех Святых на Соколе в Пасху, у Московской хоральной синагоги на улице Архипова в Рош ха-шана, на тусовках кришнаитов и буддистских сходняках на подпольных флэтах. Утонченность, экстравагантность и снобизм любого толка приветствовались и культивировались физматом. На фоне людей, знающих санскрит или практикующих раджи-йогу, я со своим Сервантесом в оригинале и черным поясом по карате выглядел хоть и не слишком ярко, но в достаточной степени приемлемо, чтобы занять пристойную нишу в светском кругу. Свои немногочисленные, но заметные для публики достоинства к концу восьмого класса я решил использовать для достижения одной цели, превратившейся к тому времени в навязчивую идею: я решил во что бы то ни стало распрощаться с девственностью.
Были выбраны день и место: первомайский сейшен на флэту у нашего одноклассника Вовы Гершензона. Для дела мною была привлечена, завлечена и, как я считал, в достаточной степени увлечена пианистка Виолетта из школы Гнесиных. Гершензон был тоже привлечен и обработан на предмет предоставления отдельной комнаты в решающий момент, то есть когда все нажрутся в дупель, и Виолетта, проходящая в мой операции под кодовым названием "русская пианистка", расслабленная алкоголем, суперинтеллектуальной обстановкой и моими неотразимыми чарами, позволит увести себя в альков. Название "русская пианистка", надо отметить, было не случайным. В нашем тогдашнем фрондирующем и жидовствующем кругу, где даже русские ребята тянулись к еврейству, было модно в порядке эпатажа выставлять себя "половым антисемитом". "Гойки — для койки, жидовки — для тусовки" — был девиз нашей компании. Пусть простят меня все мои русские друзья. Пусть простят меня все русские вообще. Я был тогда очень молод и очень глуп.
Я перевесил пушку из-за спины на плечо н отправился в пеший патруль на поиски жертвы. Кахалани, поняв мои намерения, тронул джип и, держась чуть позади, врубил прожектор, высветивший передо мной конус дождя и грязи. Жертва не замедлила возникнуть за углом в виде подростка лет тринадцати, тащившего в сильном крене огромную корзину. Извини, брат, придется тебе подзадержаться, сказал я про себя, и, передвинув руку к спусковому крючку, страшным голосом заорал: "Уаэф!"[3] Но мальчишка и без моих приказаний остановиться застыл как вкопанный. В глазах — ужас и ненависть. Я к ним привык. "Тааль ла-hон!"[4] Очень медленно, еле передвигая ноги, он пошел в мою сторону и остановился в метре от меня, все так же перекошенный корзиной, которую он не выпускал из рук. "Шайеф иль-амаль?"[5] — взмахом руки я показал ему на бьющееся в порывах ветра полотнище. — "Рух, наззель!"[6]